Лабиринт, стр. 5

Очень это просто, оказывается. Сидят они, например, вечером, когда по телевизору кино показывают, которое детям до шестнадцати лет смотреть нельзя. Сидят, сидят, и Толик сидит, чего же делать? Комната у них одна, и мама говорит, что не закрывать же ему глаза. Конечно, не закрывать! Да если и закрыть, завязать глаза даже шарфом, не поможет же! Ушами-то все Толик слышит. А раз слышит, можно и не глядеть – все равно все понятно. И между прочим, ничего еще такого страшного в этих кино не показывали, бояться нечего. Так вот сидят они, сидят, смотрят кино, и как дойдет, что там какая-нибудь красивая тетенька платье снимать начнет, раздеваться, – вот тут икона и начинает действовать!

Отвернется баба Шура от телевизора, поищет глазами в темноте угол, где икона висит, перекрестится быстренько, и все! Дальше телевизор смотрит. Пока крестилась, уже другое показывают.

Так что икона ей помогала, и Толик, понятное дело, думал, что баба Шура на самом деле в бога верит.

Это, конечно, интересно было – как в бога верят.

Хорошо ведь – попалось тебе что-нибудь неприятное, ты перемолился одной рукой, и все в порядке! Всякие неприятности: с глаз долой – из сердца вон, как баба Шура говорит. Только вот надо научиться, как рукой водить.

Толик совсем пацан был, в первый класс ходил, когда этот скандал случился. Сейчас-то он понимает, какой глупый тогда оказался, но что поделаешь, ведь раньше Толик к бабе Шуре хорошо относился. Даже любил ее, хотя и неизвестно за что. Верил ей.

Так вот, начала баба Шура однажды перед иконой молиться, а Толик за спину ей встал, приподнялся на цыпочки, принялся вслед за ней креститься. Бабка обернулась, увидела, что Толик тоже крестится, вдруг носом всхлипнула. Пристучала мелко-мелко к Толику, с костяных коленок не поднимаясь, и обняла его.

– Внучо-ок! – сказала протяжно. – Золотко!

И стала Толику показывать, как правильно надо в бога верить. Не в живот сначала, а в лоб пальцами тыкать, и плечи не путать – сперва в правое, потом в левое. И пальцы щепоткой сложить, будто соль взять собрался. А раньше всего на коленки стать для уважения к богу. Но вообще-то можно и так, на ногах, если некогда.

Они стояли на коленках перед иконой – баба Шура и возле нее Толик, и тут неожиданно открылась дверь. Никогда в жизни не видел Толик отца испуганным – и вдруг увидел: отец стоял на пороге, приоткрыв рот, хлопая глазами, подняв брови домиком. Из-за его плеча выглядывала мама, бледная, будто три раза подряд напудренная.

Отец постоял, помолчал, потом шагнул в комнату, и лицо у него сразу стало маковым. И опять он другим стал. Раньше бабка упрется взглядом в угол, так отец ходит по комнате нерешительно, только говорит, сам себя уговаривает. А тут вдруг как гаркнет:

– Ну-ка, мамаша, снимай свою иконку! Да моли бога, что я твой родственник!

Баба Шура поднялась с коленок, промокнула пуховым платком острый носик. Толик отцовского крика испугался, думал, и баба Шура испугается, снимет из угла икону, а она, будто ничего не случилось, мимо отца прошаркала, словно и не заметила его, словно и не кричал он только что, и удивленно сказала маме голосом скрипучим, таким, будто кто-то сухую доску раздирает – разодрать не может:

– Маш, а Маш? А пошто же это мы Толика-то не окрестили?

Мама все стояла в дверях, только еще бледней стала. А бабка, ничего не замечая, талдычила свое.

– Не-ет, – мотала она головой, – окрестить надо, а то вон нехристи-то какие ноне… Орут! Голос подают! А коммунисты еще! Ну да ладно, окрестить не поздно…

Толик думал, отец все-таки скинет бабкину икону – он прямо ринулся в угол. Но бабка, которая вроде бы и не видела отца и речи свои говорила маме, вдруг мгновенно повернулась, кинулась наперерез отцу и в тот миг, когда он протянул руку, чтобы достать до иконы, вцепилась в него.

Отец остановился, опешил, не зная, что делать, как быть с бабкой, которая вцепилась в него, рванулся было опять к иконе, и в эту минуту ожила мама. Она кинулась к отцу – Толик думал на подмогу, – но нет, мама тоже, как бабка, схватила его за руку.

– Не надо, Петя, не надо, – заговорила она сквозь слезы. – Милый Петя, не надо!

Отец обернулся.

Бабка отступила на шаг и глядела теперь на него.

Хоть и прошло уже много лет с тех пор, а как наяву видит Толик ту минуту: отец и бабка стоят друг против друга, будто на дуэли.

Отец – высокий, ладный, плечи широченные, никак Толик за плечи обхватить его не может. А бабка – щупленькая, сухонькая, будто стручок. Ну какая тут дуэль?

Но нет, не так-то просто.

Не всегда тот, кто сильней, побеждает.

Не страшная баба Шура, не ловкая, не хитрая. Самая что ни на есть обыкновенная старушка. Кофта на ней вязаная, серая, серая юбка и платок пуховый тоже серого цвета. Носик острый торчит из платка, как птичий клюв. Вот глаза только.

Как посмотрит баба Шура на человека – не просто так посмотрит, а со злостью, – не то что проколет иголками – пробуровит, просверлит, будто в самое нутро тебе заглянет. И оттого, что заглянет в самое нутро баба Шура, нехорошо в тебя заглянет, с тайным каким-то смыслом, сердце у человека зайдется, и он отступит на шаг.

А отступив, увидит, как вырастает вдруг баба Шура.

Маленькая, сухая, а вот уже всю комнату заняла. Никого больше тут нет – одна она все заполонила, и нет человеку здесь места. Вон, вон от нее! Вон из комнаты, где дышать нечем!

Посмотрела тогда вот так баба Шура на Толикиного отца, в самое нутро, наверное, ему заглянула и сказала негромко, будто нехотя:

– Слышь-ка, сродственник бесштанной! Ты тутока на меня не гавкай, не ори. В своем дому хозяйствуй, а здеся ты сам по билету. Почитай, как на постоялом дворе.

Только что отец красный был, а тут позеленел. Шарики на лице закатались, будто он под щекой конфеты круглые держал. Отец отступил на шаг от бабки, а потом в коридор вышел. Дверью хлопнул так, что под обоями словно мыши зашуршали – штукатурка посыпалась.

Мама на сундук, где всякое старье лежит, опустилась, заплакала.

Толику страшно сделалось, ведь он тогда еще совсем пацан был, в первый класс ходил. Он к маме пришел, прижался к ней. Мама Толика обняла.

А тут баба Шура тенью над ними нависла. Серая вся, как ворона. Каркнула:

– Ты-кось скажи своему соколику, опамятуй его и сама не забудь. Я – слышь! – я тутошная хозяйка!

Сказать бы тогда маме свое слово бабе Шуре. Сказать бы, что любит она отца и отец ее любит и что есть у них Толик, сын, сказать бы маме, чтоб перестала баба Шура тут всем править, но она промолчала. Заплакала только. А когда проплакалась, включили они телевизор, и Толик смотрел кино, которое не разрешается глядеть детям до шестнадцати лет.

Кино было скучное, только изредка тетеньки там раздевались, и бабка опять крестилась, глядя в темный угол. Свет от телевизора делал синим ее лицо, и Толику было страшно, когда она закатывала глаза с синими белками.

Мама сидела тихая, как прибитая, и смотрела в телевизор слепыми глазами.

Поздно вечером пришел отец.

Он был тихий-тихий.

Снял ботинки у входа и на цыпочках к кровати прошел. Когда он мимо Толика проходил, вином почему-то запахло.

Мама погасила свет, и баба Шура заворочалась на своем диване, запищала пружинами. Потом не пружинами, голосом заскрипела, сказала неизвестно кому:

– И между тем дите само заинтересованность проявляет.

Точку поставила.

7

Мама насухо протерла посуду, отец закурил уже десятую, наверное, папиросу и включил телевизор.

Удобная, оказывается, штука – телевизор! Не потому, что, не сходя с места, и кино поглядеть можно, и как в хоккей наши с иностранной командой играют, и все новости тут же узнать – не только поэтому удобная вещь телевизор. Он еще молчать помогает.

Забились все по своим углам, молчат, словечка не обронят. Посмотришь со стороны – люди внимательно передачу смотрят, а в самом-то деле скандал дома. Бабка стену глазами сверлит, на своем стоит: чтоб шел отец работать в цех. Мама возле ее локотка устроилась – боится с отцом говорить, чтоб эту домашнюю владычицу не сердить. Отец тяжко молчит. Все курит. Все мучается.