Лабиринт, стр. 44

Прошел широким, решительным шагом к табурету, уселся покрепче, раскрыл «Собаку Баскервиллей», взглянул неторопливо сперва на Темку, потом на Толика. Но хоть смотрел отец спокойно, и делал все уверенно, и старался быть взрослым перед невзрослыми мальчишками, Толик вдруг почувствовал, что отец только делает вид и что никакой он не спокойный. Слезы были правдивее всего, что он делал теперь, а это значило, что отцу плохо – плохо всерьез, по-настоящему. И дело вовсе не в Толике и не в Темке, не в том, что они судят отца, – из-за этого он не стал бы плакать. Видно, плохо у отца везде и всюду, плохо со всех сторон.

Толик вглядывался в отца, вслушивался в его удивительно спокойный голос, которым он читал про ужасающие происшествия в «Собаке Баскервиллей», и не верил этому спокойствию, потому что так читать эту книгу и быть таким равнодушным можно, только вовсе не думая о книге, а думая отрешенно свое. Он сравнивал отца с путником, который заблудился в лесу, мечется то вперед, то назад, то вбок и уже совсем отчаялся, уже крикнул что было сил, но вот снова спохватился и снова упорствует, не желая признаться, что заблудился.

И хотя Толик думал так, вглядываясь в отца, не веря его спокойствию, он радовался все-таки.

Радовался, что Темка лежал теперь, не закрывая уши, что он слушал внимательно чтение отца, что он поступил справедливо и по-взрослому, по-мужски, попросив отца почитать, дав понять ему, что есть вещи, которые выше их вражды. Дав понять, что если враг признается врагу в поражении, пусть на минуту даже, то другой враг всегда найдет в себе благородство, чтоб понять, и простить, и пойти на уступку.

10

В Темкину палату будто ветер ворвался.

Ворвался, промчался по углам, освободил комнату от застоялого запаха лекарств, наполнил ее свежим воздухом, от которого в груди легкость и чистота.

И сразу веселей в палате стало.

Толик сидит тихонечко, следит, как подросший цыпленок на полу скачет, про себя улыбается, потому что Темка цыпленка даже не замечает – глядит на отца блестящими глазами, и говорят они, говорят, говорят…

Про «Собаку „Баскервиллей“, которую они вместе прочитали. „Могло ли так быть?“ – Темка спрашивает, а отец отвечает: „Почему же нет? Если огромного дога выкрасить фосфором и выпустить ночью, можно представить себе, какое это ужасающее зрелище, да еще в такой местности, какая в книге описана, – сплошные болота и на много километров никакого жилья, плюс легенда, которая ходила в том крае, плюс то время, о котором шла речь, – начало двадцатого века“. Темка улыбался, размышлял, можно ли теперь пса покрасить, и отец отвечал, что конечно, что теперь еще проще, можно обойтись без фосфора – фосфор, что ни говори, а очень вреден, собака Баскервиллей должна была бы скоро сдохнуть, но теперь есть специальные краски, которые светятся в темноте и совсем безвредны.

Темка тут же настораживался, взгляд его утопал где-то в потолке, будто он уходил из палаты, потом возвращался и обсуждал с отцом пришедшую к нему идею – выкрасить такой краской стадо прирученных дельфинов и проследить их жизнь ночью, в темном море, это было бы очень интересно и важно, потому что Темка нигде еще не читал, чтобы велись ночные наблюдения за дельфинами, никто не видел, как, к примеру, и где они спят…

Отец улыбался, соглашался, что да, что это действительно было бы здорово и что, наверное, можно было бы заснять движение светящихся дельфинов, изучить их ночные пути и внести вклад в науку.

Тут Темка рассказал отцу про фотоаппарат, который они с Толиком нашли в овраге, про то, какой этот фотоаппарат был тяжелый и неуклюжий, и очень жалел, что его не удалось спасти, а то бы они сейчас профотографировали прямо тут, в палате: Темка – отца, отец – Темку, а потом и Толика, ведь это же очень важно – уметь фотографировать, и всегда может пригодиться в жизни, кем бы ты ни был – акванавтом, или инженером, или летчиком.

Отец кивал, глядя на Темку, на его разгоревшиеся щеки и блестящие глаза, соглашался с ним, и Толика они оба совсем не замечали.

Но Толик ничуть не огорчался – что он, при чем тут он, если у отца с Темкой отношения наладились, если помирились они, ведь, в конце концов, это правильно, это очень верно, что люди друг с другом по-человечески разговаривают и у них нормальные отношения, так и должно быть.

А кроме того, дела у Темки шли на поправку, и это важней всего. Убрали уже палку, к которой сосуд с жидкостью привязан был и откуда эта жидкость Темке в ногу лилась. Убрали и палатку над Темкой, на бок ему потихонечку поворачиваться разрешили. Сильной боли теперь Темка не чувствует, губы не кусает, а улыбается во весь рот. Улыбается – вот что главное! Целый день они друг другу улыбаются. Темка и отец.

У отца так прямо будто крылья выросли. Словно он от какого-то груза освободился, скинул камень со спины. Плечи уже не висят – ключицы из-под рубашки не выпирают, голову прямо держит, белозубо улыбается, и морщины возле губ разгладились.

И старается отец изо всех сил. Старается, чтоб Темка его полюбил.

Про тот разговор о светящихся дельфинах и о том, что хорошо бы научиться фотографировать, Толик сперва забыл, но оказалось, это не только разговор.

Однажды он пришел проведать Темку, открыл дверь, улыбнулся, навалившись на косяк, что-то щелкнуло возле Темкиной кровати, и глаза у Толика округлились. На тонких ножках рядом с Темкиной подушкой стоял маленький глазастый прибор и глядел на Толика блестящим выпуклым очком. Темка нажимал какую-то кнопку на фотоаппарате, отец сидел на корточках у штатива, и оба они походили на пулеметный расчет, который залег за своим оружием.

Вот это да! Толик даже охнул, вглядываясь в блестящую машинку.

– Иди! – кричал ему весело Темка, повернувшись на бок. – Краткосрочные курсы обучения фотографии! Сегодня вечером будем проявлять и печатать.

– Печатать, – поправил его, улыбаясь, отец, – пленку я проявлю раньше.

Темка с отцом стали наперебой объяснять Толику, что тут к чему, куда глядеть, как ставить выдержку и что такое диафрагма – то же, что и у человека в животе, сжимается и раскрывается, – какая бывает фотопленка, но тут Толик запутался, никак не мог усвоить, что такое фотографическая чувствительность.

– Ну ладно! – сказал, смеясь, отец. – На первый раз обоим вам достаточно теории, давайте снимайте друг друга и что хотите – все-таки тридцать шесть кадров.

Толик и Темка стали щелкать вокруг, вырывая аппарат из рук друг друга, обстреливать друг дружку, отца, палату и улицу за окном. Улицу снимал, конечно, Толик, и Темка при каждом щелчке спрашивал его:

– Что снимаешь? Что?.. А теперь?

– Троллейбус! – кричал ему возбужденный Толик. – Воробья! Девчонки какие-то идут!

И Темка счастливо смеялся в ответ.

– Вот встану скоро, – сказал он мечтательно, – и наснимаем кучу всего! Всяких птиц! Всяких зверей!

– Где ты возьмешь их? – удивляясь, спросил Толик. – Одни воробьи! Ну, цыплята наши! Ну, кошек да собак наснимать можно, но ведь это же не звери и не птицы.

– В лес поедем! – ответил Темка и повернулся к отцу. – Поедем в лес, Петр Иванович? Когда поправлюсь.

– Поедем! – сказал отец. – Вот можно бы на пароходе поехать, вниз по реке. В пятницу отправиться под вечерок, а вернуться поздно в воскресенье, все-таки два выходных! И порыбачить можно, и птиц поснимать. Знаю я одно такое местечко.

Толик поглядел на счастливого отца и улыбнулся, потому что было похоже, это не отец обещал поехать с ними на пароходе, а ему самому кто-то обещал, и он радовался, как мальчишка.

– А пока учитесь! – сказал отец. – Хорошенько учитесь, снимать птиц надо поодиночке, тихо, меня с вами не будет, никто не подскажет. А в лесу снимать надо иначе, чем на солнце, – другая диафрагма, другая выдержка, – и объяснял подробно опять, какая зависимость между пленкой, тем, как предмет, который снимаешь, освещен, выдержкой и диафрагмой.

Мальчишки решали фотографические задачки, и оказывалось, что это совсем как в математике, – нужно знать правила, но одних правил все-таки мало, обязательно должен быть навык, опыт, практика. Они снимали теперь уже не впопыхах, а обдумывая каждый раз, как и какую диафрагму поставить, что снять, с какой выдержкой, пока не кончилась пленка.