Чистые камушки, стр. 29

– Это значит – тебя посадить! – кричит отец. – Статья Уголовного кодекса!

Краешком глаза Михаська видит, как мама теребит платок. Молчит. Нечего ей сказать отцу. Вот они, дрогнули снова весы. Дрожит стрелка. Кто перетянет?..

Мама молчит.

Отец встает и идет к комоду. Звенит ключик в замке. Шелестят деньги.

– Ни черта! – говорит отец. – Выпустят. Дам старухе полтыщи. А Катьку выпустят, если на себя возьмет. Несовершеннолетняя ведь.

Михаська смотрит на мать. Она сгорбилась, сжалась, высохла возле своего чая. Он смотрит на отца. У отца дрожат руки, будто кур воровал.

– Трусы! – говорит Михаська спокойно, слишком спокойно. – Предатели! – говорит он и видит, как отец с матерью становятся маленькими, уменьшаются на глазах. Он говорит, но горло пересохло. Он говорит, а в горле только клокочет что-то… Он задыхается и наконец выжимает: – А еще разведчик!..

5

Выйдя во двор, шагая, словно окостенелый, и думая все о своем, Михаська уткнулся лицом во что-то влажное. Он вздрогнул. На веревках сушилось белье. Михаська стоял минуту, соображая, потом схватил с веревки свои мокрые штаны и рубаху. Теперь он лежал у реки, дожидаясь, когда стемнеет. Солнце палило, будто жаркая печка. Река походила на длинную серебряную рыбу, сверкающую чешуей. Когда ветер стихал, чешуя исчезала.

Сосны вонзались в небо, словно остроносые пики.

Михаська лежал на спине и смотрел, как качаются эти зеленые пики над головой. Желтый песок хребтами падал к воде и поднимался вверх, к крутому обрывистому берегу, где росли сосны.

В половодье песок заливало, вода поднималась к самому подножию сосен, а потом медленно отступала, оставляя за собой песчаные ступени.

В блестящей воде проступала песчаная коса. Она тянулась далеко, словно старалась пересечь реку, но это ей так и не удалось. Коса ползла метров тридцать, прогибаясь под быстрым течением, похожая на древний лук, а потом обрывалась. Справа и слева от нее была глубина.

Река пахла смолой и рыбой. Посреди реки плыла лодка. Людей в лодке было много. Они что-то пели, но что – Михаська не слышал: ветер относил слова в сторону.

Странное, необъяснимое облегчение испытывал Михаська. Он понимал, что ведь вообще-то должен бы мучиться, может, даже плакать, во всяком случае – горевать. Он же ушел из дому. Ушел навсегда. Ушел не со злости, а обдуманно, зная, что делает.

Это не походило на побег во втором классе. Он уходил расчетливо, навсегда.

Он не мог не уйти.

6

Когда Михаська посмотрел на небо, солнце уже катилось по кромке леса, как огромный мяч по синему футбольному полю. Мяч был оранжевый и походил на огромный апельсин. Михаська видел апельсин только в книжке, там он был очень яркий и красивый.

Михаська сел, подождал, пока апельсин не разрезала надвое заводская труба на том берегу, и спохватился: когда это он заснул? В руке он держал целую горсть камушков, чистых, прозрачных, как те, что в ручье. Ага, значит, перед тем как уснуть, он собирал их…

Надо было поторапливаться.

Он выбрал на песке место повиднее, аккуратно сложил там брюки и рубашку, в которых ушел из дому, а из кустов достал запасную пару.

Одевшись, Михаська поднялся на крутой обрыв. Сосна, тонкая и длинная, словно свечка, качала зеленой макушкой, как головой. Будто осуждала его. Вылитая Юлия Николаевна.

Он оглянулся, посмотрел на пустой берег, на синие крыши домов за рекой, на желтую от заката воду, похожую на крепкий чай, и подумал, что теперь уж все, пути назад нет и не может быть.

Михаська вспомнил, как неожиданно на уроке арифметики еще в четвертом классе Юлия Николаевна рассказала им про Юлия Цезаря и про то, как он переходил со своим войском речку под названием Рубикон. Никто не удивился, что Юлия Николаевна на арифметике рассказала совсем не про арифметику, – это с ней часто бывало, – и даже оказалось, что так легче решать задачки по арифметике, но с тех пор все в классе стали говорить: «Свиридов запросто перешел Рубикон» – значит, очень легко решил задачку. Если кто-нибудь шел исправлять двойку, все кричали ему шепотом: «Давай жми через Рубикон!» Контрольную тоже звали Рубиконом, и через этот Рубикон перебирались всем войском, всем классом, кто как мог.

Михаська подумал, что всякие там контрольные – огромная, ну, просто преогромная чепуха по сравнению с тем Рубиконом, который он переходил сейчас.

Он представил себя в латах, в шлеме с пушистым пером. И с мечом, конечно. Он сломал ветку, ободрал листья. Вот он, меч. Он еще раз взглянул на штаны и рубашку, лежавшие у воды, и пошел по тропинке, извивавшейся вокруг сосен. Тропка выходила на дорогу.

Чем дальше он уходил от реки, от города, тем легче было идти, хотя где-то там, внутри, не проходила смутная тревога. Как только Михаська вспоминал мать, отца, сердце сжималось, во рту становилось горько, будто черемуховую ветку грыз, и он старался думать о другом…

Дорога, по которой он шел, была неширокая – встречные машины едва могли разминуться на ней между двумя сосновыми стенами. Пушистая, мягкая пыль фонтанчиками брызгала между пальцами босых ног. Ботинки пришлось оставить на берегу, под рубашкой и штанами, чтоб все было – не подкопаешься.

Михаська мог не торопиться – эти места он знал. Еще в прошлом году они ходили в поход всей дружиной и были здесь. Дорога вела на сортировочную станцию – каких-нибудь пятнадцать километров.

Там Михаська рассчитывал сесть на товарняк и уехать в Сталинград. Улица, по которой в одну сторону бегут от облавы спекулянты, а в другую едут грузовики со строителями Сталинграда, не давала ему покоя.

Там, в Сталинграде, на работу его, конечно, не возьмут, но вот в ремесленное… Эх, надо было захватить свидетельство о рождении!

Но это было впереди. О том, что еще только будет, как и о том, что было, думать не хотелось.

Михаська шел, глазел по сторонам, иногда заходил в лес. В зеленом, словно невзаправдашнем мхе, в остролистной траве попадались сыроежки. Михаська обдирал красные шкурки со шляпок грибов и ел их. На вкус они оказались какие-то мучнистые, и есть их было не очень-то вкусно. Тогда он срывал редкие ягодки черники, встречавшиеся порой, и заедал грибы ими. В одном месте он вышел на нетронутый куст дикой смородины. Ягоды висели черными кисточками, и Михаська уселся прямо на траву возле куста. Он не ушел, пока не объел все ягоды, думая при этом, что смородина, пожалуй, походит на виноград, потому что, как рассказывала им Юлия Николаевна, виноград тоже растет кисточками. Михаська еще ни разу не ел винограда. Он закрыл глаза, представляя, что ест виноград, и от этого только больше захотелось хлеба.

Он вспомнил, как они ели вчера мороженое в скверике, и подумал, что было бы здорово, если бы мороженое не таяло. Тогда он, конечно, взял его бы в дорогу и сейчас лизал бы потихоньку.

Стало смеркаться, и Михаська больше не уходил с дороги в лес. Машины не обгоняли его и не шли навстречу. Он остался совсем один.

Вокруг качались сосны, будто хоровод плясунов взялся за руки и ходит вокруг Михаськи, в такт покачивая головами. А он один в центре этого круга, и все смотрят на него, не спускают глаз. Михаське показалось, что и правда кто-то смотрит на него из-за придорожных кустов; он даже увидел, что тот, кто смотрит, приподнял голову. Михаська остановился, совсем не дыша, потом нерешительно шагнул вперед. «Тот» оказался просто веткой, вздрогнувшей от ветра.

Михаська поежился и пошел дальше, но страх не проходил. Тогда он решил, что будет думать о чем-нибудь другом. Это всегда помогало.

Пока было светло, он, чтобы отвлечься от неприятных мыслей о доме, думал про лес. Теперь лес пугал его. Ему хотелось к людям, домой.

Дома, наверное, уже ищут его. Мать побежала к Ивановне, к Сашке Свириду спрашивать, не знают ли они, где Михаська.

Михаська обругал себя снова и запретил себе думать о доме. Он перебирал в голове, про кого бы подумать, чтоб забыть этот страшный лес: про Лизу и Катьку, про школу, про Савватея или про Сашку, – и вдруг вспомнил лагерь.