Благие намерения, стр. 20

Значит, где-то тут возле школы бродит ее мать? Не первый раз!

– Покажи! – выпрямилась я. Мы подошли к окну. На улице никого не было, кроме разве элегантной женщины в голубом берете с помпошкой, в красивых импортных сапогах на высоком каблуке, по голенищу – ремешок. Писк моды, я о таких могла только мечтать. Но эта мадам не походила на Анечкину мать. Особенно если учесть те два словечка, которыми Аня назвала тогда свою маму.

– Ну?! – спросила я.

– Вот! – кивнула Анечка и торопливо отскочила от окна.

– Не бойся, – сказала я. – Она тебя не увидит.

– Как не увидит?

– Ты веришь мне?

Аня прижалась всем телом, облегченно вздохнула, и столько было в этом вздохе тяжелого отчаяния, что у меня комок подступил к горлу.

В вестибюле я договорилась с «князем» Игорем и его «княгиней», что они сядут в машину, приоткроют дверцу, заведут двигатель, и в это время к ним быстренько придут Евдокия Петровна с Анечкой.

Все получилось как по маслу.

Зеленый «Москвич» проскочил прямо перед красоткой, но она и носом не повела.

Когда в школе стихло, я накинула пальто и вышла на улицу. Женщина в голубом берете и модных импортных сапогах со шпорами стояла на том же месте. Я приблизилась к ней.

Все в меру, с большим вкусом, – берет, помпошка, пальтецо, отороченное голубым песцовым мехом, сапожки аховые. Вот лицо, пожалуй, подкачало. Широкоскулое, рябоватое. Слишком ярко подкрашены губы.

– Здравствуйте, Любовь Петровна, – сказала я и увидела, как она напряглась. Не ожидала, что по имени-отчеству? А как же? Знаем, знаем, и не только это: ЛРП – лишена родительских прав. Отец девочки неизвестен.

Мне стало стыдно. А, собственно, что еще знаю я про эту женщину? И кто мне дал право судить?

А мать Ани настороженно разглядывала меня.

– Дочку бы мне, – проговорила она наконец сиплым голосом, и я попятилась от дикого амбре водки и парфюмерии. Насколько все же, мелькнуло во мне, пьяная баба отвратительнее пьяного мужчины.

– Любовь Петровна, – сказала я в меру вкрадчиво. – Зачем вы ходите? Да еще в таком виде? Девочка переживает.

– Что такого? – слегка смутилась Невзорова. – Я же не падаю. И вообще! Дайте Аню. Сто лет не видела. Не трогала, не говорила. Чем я хуже других?

– Успокойтесь и уйдите, – сказала я сдержанно.

– Успокойтесь? – заплакала она, и тушь сразу поползла с ресниц по щекам. – А кто вам дал право, ответьте? Раздавать чужих детей! Чужим, значит, можно, а родной матери нельзя?

В словах ее, прерываемых монотонным воем, слышалась тоска и обида, но чем я могла помочь?

– Не надо так, – проговорила я смущенно. – Все зависит от вас. Родительские права возвращаются. Наверное, надо перемениться.

– Перемениться! – лицо Невзоровой враз ожесточилось. – Вот сама и меняйся! А ко мне не лезь. Живу как хочу. Или я сама не хозяйка? Ха! Вас послушаешь, все благородные. А на самом деле? Лишь бы тихо! Если тихо, давай. А громко, во весь голос – сразу под суд! Тихие гады!

Ее куда-то понесло, это она не мне говорила, кому-то другому кричала, доказывала что-то свое, мне совсем неизвестное. Так что разве я знаю хоть что-нибудь про нее?

Легкий снежок за спиной торопливо захрустел, я обернулась и увидела Аполлона Аполлинарьевича. Я остановила его движением руки, но он закричал из-за спины:

– Уходите! Немедленно уходите! А то вызову милицию!

– А вот уж такой статьи и вовсе нет! – хрипло просипела Невзорова – боже, какая литературная фамилия! – Что, нельзя навещать собственную дочь? Не пугай! – И добавила, презрительно скривив губы: – Тюфяк!

И двинулась, со скрипом вдавливая каблуками снег.

Я обернулась. Еще одна кличка у бедного Аполлоши.

Он стоял, чуточку разведя руки в широких рукавах мешковатого пиджака, действительно похожий на тюфяк, и точно хотел что-то спросить. Снежинки таяли на его широком покатом лбу, и весь он выражал такое горькое недоумение, что мне хотелось подойти и погладить его по круглой голове. Так бы и сделала. Но на нас смотрели с крыльца. Дворник дядя Ваня, повариха Яковлевна в белом, трубой, колпаке, испуганная Маша, строгая Елена Евгеньевна.

Вся школа обозревала сцену, как директор бросается спасать воспитателя от родительницы.

– Да, черт побери, – проговорил, вздохнув, Аполлон Аполлинарьевич, – что бы сказали мои предки?

18

С точностью до каждого мгновения помнит человек важные свои дни.

Мы с Аполлошей возвращаемся в вестибюль, и Елена Евгеньевна говорит, что меня зовут к телефону. Я иду в учительскую, с недоумением беру трубку.

– Надежда Георгиевна? – слышится мужской голос. – Вы меня узнаете?

Я еще под впечатлением ЛРП. Отвечаю довольно резко:

– Не умею разгадывать загадки.

– Ну, не сердитесь, – говорит мужчина. – Это Лобов из газеты. Виктор Сергеевич.

Теперь я узнаю его голос. Но говорить не хочется. Поскорей бы избавиться от осадка, который оставила газетная статья. Я придаю голосу предельную сухость:

– Я вас слушаю.

– Ну-у, Надежда Победоносная, – смеется Лобов, – что-то вы совсем не любезны!

Какая любезность! Я похожа на выкипающий чайник. Ух, этот Аполлоша! Разболтался! Едва сдерживаюсь, чтобы чего-нибудь не ляпнуть в трубку. Но все-таки этот Лобов принимал мое письмо. Да и статью свою писал, видно, от чистого сердца.

– Слушаю вас, – чуточку потеплее повторяю я.

– Мне надо встретиться с вами.

– Право, очень сложно, – бормочу я, сознавая, что веду себя не вполне прилично. Когда мне надо было, так время находилось. – Ну, хорошо. В какое время?

– Через час заеду прямо к вам.

Через час школа опустела, все разошлись домой. Я сижу в учительской одна над своей зеленой тетрадью. Но писать не могу. Мешает непонятное волнение. Пожалуй, даже досада. Чего ему еще от меня надо? Снова материал для статьи? Только этого не хватало!

В коридоре раздаются громкие шаги, дверь распахивается.

Лобов подходит к моему столику, счастливо улыбается. На нем ладная дубленка, в одной руке мохнатая шапка. Я разглядываю его внимательнее. Лицо потомственного интеллигента – худощавое, очки в тонкой золоченой оправе. Похож на учителя, врача, ученого, журналиста. Так что полное совпадение внешности и профессии.

– Наденька! – говорит он, и я удивленно вскидываю брови: не люблю безосновательной фамильярности. Но он точно не замечает моей реакции, а повторяет: – Наденька! Во-первых, я получил премию за очерк про вашу школу.

– Поздравляю, – говорю я, и что-то сжимает сердце, какое-то непозволительное волнение.

– А во-вторых, пойдемте в театр, а?

Глаза у меня, наверное, округляются. Да и лицо вытягивается.

– Это невозможно, – быстро произношу я, стараясь принять отчужденный вид. Но Виктор Сергеевич смеется, точно ему известны все эти уловки.

– Да бросьте! – говорит он совершенно спокойно. – Пойдемте – и все!

Что «бросьте»? Откуда такая развязность? Я уже готова выпалить эти восклицания, но что-то сдерживает меня. Воспоминание о Кирюше, моей студенческой пассии? Кирюша, Кирюша! Мысли о нем ленивы, Кирюша остался за чертой реального, он где-то в аспирантуре, мой бывший чистый физик, а в закутке у Лепестиньи две его натужно лирические открытки. Мысль о Кирюше все сонливее.

– Что вы сказали? – спросила я.

– Айда в театр!

И так он сказал это беззаботно, ни на что не претендуя, что мне тут же стало обидно – вот женская логика! Стало обидно: почему же не претендуя?

Местный театр не блистал искусством, поэтому спектакли частенько подкреплялись танцами в антрактах и после зрелища. Все вместе это называлось «молодежный вечер». Зрителей в зале почти не было, зато окрест стоял негромкий, но оживленный гул: народ, беседуя, ходил по фойе в ожидании танцев и освежался пивом в буфете.

Мы тоже не пошли в зал. Виктор Сергеевич увлек меня на диванчик под скульптурой обнаженного бога Аполлона, и я время от времени, увидев эту композицию отраженной в зеркале – я и Лобов, а над нами Аполлоша, так непохожий на себя, – весело и невпопад речам кавалера прыскала.