Вдова Нюра, стр. 17

6

Только на третий день Нюра пришла в себя и почувствовала, как словно бы выгорела вся, и плоть ее стала невесомой, растеряв нажитую ранее грузность и неловкость. И почудилось Питерке, что нет сейчас ничего в ней, кроме пустой оболочки и огромной души, которой необычно легко и вновь хочется жить. Старуха протянула исхудавшую руку за изголовье и нашарила в углу примоста бутылку с куртяевской водой. В горле пекло невыносимо, и нахолодевшая влага показалась невыразимо вкусной и благословенной. Нюра пила мелкими глотками, сдерживая жадность, и с каждой минутой приходила в себя: дряблая кожа наполнялась плотью, проявились ноющие кости, стонали бока, намятые за долгое лежанье жестким ложем, и душа постепенно уменьшилась, обтаяла и стала обыкновенной, но зато голова была теперь просветленной и готовно открытой для мыслей.

Собаке, наверное, надоело охранять хозяйку и голодать у порога, и она ушла в лес, лапами приоткрыв дверь. Выздоравливающим телом старуха почувствовала холод в зимовке и туманно решила, что пора вставать… Поболела, повалялась, как барыня, сказала Нюра себе, а раз не околела, то и жить надо, шевелиться, что-то делать, а если сил достанет, то и отправляться домой. Знать, время не пришло еще отходить на тот свет, где музыку райскую играют ангелы, а в дивных садах зреют исцеляющие яблочки. Видно, не вступила еще на тот смертный порог, откуда уходят в вечный покой и где никто уж тебе не поможет: туда отплывают в сиротском одиночестве даже самые большие люди, что на вышине у всего мира числятся, и никто из посторонних не знает, как это случается, пока сами не повторят последний шаг, и, знать, лишь в эти минуты крайнего одиночества все равны, когда отринуто прошедшее и будущее уже не страшит.

Еще день Нюра провела в избушке, ела вареных куропаток и окрепла, а следующим утром вернулась на хутор. Вокруг избы все было свежо и чисто от снега, и Нюрин лыжный след на поляне едва просвечивал. Значит, никто не хватился старухи, и ничья душа не заныла от неясных предчувствий и тоски. Вступила Питерка в свое жилье, и прежние мысли вернулись к ней. Они кружились неторопливой чередой, но переживались Нюрой каждый раз столь же сильно и глубоко, как и впервые, когда рождались. Женщина жила так неторопливо, как может жить человек лишь посреди природы, и даже порой чудилось, что она разменивает чей-то чужой век. Когда Питерка вспоминала тех знакомых и родных, кто погиб или умер в молодых годах, то порой чувствовала себя очень старой и зажившейся на этой земле…

Мартовский снег не таял, но он как бы вымерзал, усыхал, незаметно садился, и теперь, подходя к оконцу, Нюра видела на дальнем мысу в прогале голых деревьев крохотный отсюда крест под двускатным тесовым навесом.

В простенке, еще свежая для глаза, висела фотография в коричневой рамке, и Питерка за день-то не раз и не два подходила к ней вплотную, приклеивалась взглядом. Старухе никто не мешал, домашние дела были постоянны, они вершились помимо ее сознания, как бы сами собой, а потому и думалось неторопливо и обстоятельно. Она вглядывалась в Семейку Нечаева, в его остолбенелые глаза под сурово заломленными бровями, на стрелки усиков, на детские еще губы без горестных морщинок в углах и невольно оттаивала. С недавних пор, все плотнее приближаясь к тому молодому времени и соприкасаясь в мыслях с Семейкой, Нюра не чувствовала себя обделенной счастьем и обрадованно думала, что и у нее тоже была своя необыкновенная любовь, о которой мечталось и рассказывалось еще в девичестве на посиделках. Нет-нет, ведь не могло же так случиться, что ее жизнь прошла без любви, чем же она, Нюра Питерка, хуже тех вазицких баб, которые, проводив мужей на войну, после в доверчивом вдовьем кругу гордо и горько хвалились ими, мертвыми.

Теперь в ее воспоминаниях Семейко Нечаев из вдовьих лет, когда она впервые повстречалась с ним, вдруг переместился в девичью пору, и будто бы она крутила с ним до самой свадьбы шальную греховную любовь, а за Лешку Губана по отцовской воле пошла уже распечатанной, и потому будто бы свекровь после первой брачной ночи испекла пустой пирог, без рыбы, и при всех гостях разломила его, трясла над застольем и позорила невестку.

Нюра повесила крохотный снимок Акима, где он был запечатлен в командирской шинели и островерхом шлеме, над фотографией Семейки Нечаева, стала зачем-то сравнивать их обличье, и надо же, ведь все-все сошлось: и нос чуть вздернутый, гордоватый, и круто взведенные брови, и слегка раздвоенный тяжелый подбородок.

Она помнила хорошо, что рожала лишь однажды и трудно. Вазицкая знахарка долго водила ее по натопленной баньке, а ребенок не шел, и бабка заставляла тужиться, потряхиваться: ну разве забудешь ту боль, чудилось, что она навечно застряла в крестце. Но, странное дело, минуло время, и все забылось, а от той внутренней боли остался словно бы послед, и роды в воспоминаниях уже не казались столь тяжкими, и настойчиво захотелось повторить те ощущения, обновить угасающую от одиночества плоть. Ведь овдовела так рано, еще и восемнадцати не исполнилось, не раскусив и не выпив всех радостей любви, а лишь неловко прикоснувшись к ним. С мужем и полугода не прожила, как по дурости погиб он. Потом сразу не нашлось трезвого подходящего мужика, и, поджидая, присматривая его на миру, старела незаметно Нюра. И согрешить боялась, хотя и подворачивался случай, вернее сказать, не то чтобы пугалась, а как-то странно было ей кого-то любить украдкой, мимоходом, распахивая всю себя первому встречному, чтобы тот взял ее небрежно и бросил тут же, разомлевшую, никогда не вспомнив больше. Ведь не звери же, осподи, сбежались – разбежались. И лишь через много-много лет, на самом краю жизни Питерка однажды пожалела, что не согрешила ни разу, и с того времени стала тужить и придумывать для себя сказку…

Нюра хорошо помнила, что на свет принесла одного, но грудью кормила двоих: один помер вскоре (рыженький и маломощный), сорвав от крика животик, а другой кусался попервости, когда брал титьку, и оттого грудь болела и трескалась в соске. Молоко у Нюры долго жило в грудях, и парня она кормила до четырех лет.

Это случилось так давно, и разве можно все воспринимать по-прежнему, и чтобы ничего не переменилось в душе, не переставилось местами в ней: так не бывает с человечьей жизнью, когда заново припоминаешь ее и как бы снова проживаешь в мыслях.

Тогда, летом девятисотого года, брат Парамон Петенбург заявился на хутор нежданно, встал у порога, длинный, худой, с младенческими голубыми глазами, в которых жила настороженная просьба. Нюра как раз стирку развела: сын всю ночь ревел, глаз не дал сомкнуть и только сейчас затих в зыбке – подумала, хоть это свободное время ухватить, просто вся извелась с парнем. А Парамон без слов вдруг тряпошный куль протягивает, а в нем дитя синюшное на последнем вздохе. Нюра только ой да ой, сразу осыпала пуговки на кофте, сунула ребенку грудь, туго налитую молоком, без слов, без расспросов принялась хлопотать, изредка охая и кругля рано потускневшие глаза. Ее бы саму кто пожалел сейчас, восемнадцать лет девке, ей бы под приглядом отца-матери жить, не ведая печали, а тут одна-одинешенька на лесном хуторе посреди тайги…

Уж после, когда накормила мальчонку, как бы готовно усыновила его, положив в зыбку рядом со своим, тогда и выяснилось со слов брата, откуда крохотный человече взялся тут. Марья Задорина, монашенка из Келий, согрешила с Федькой Кренем и сколотного родила, ославила перед миром святую обитель. И сама нынче при смерти, греховодница, до вечера доживет ли, одному богу известно, а ребенка приказала манатейная монахиня отнести в лес на погибель, на съедение зверю и птице и этим возвысить дух свой, очиститься от скверны. А в ту пору и привелся там Парамоша Петенбург, на охоте в тех местах был, волею случая привелся иль провидения, и вот он у сестры с богоданным на руках… А Нюрка-то, Нюрка, вы гляньте на нее, ни слова против, только и попросила Парамона: «О робеночке-то не толкуй на деревне, завяжи язычок, а то пойдут разговоры: вот, мол, не успела Нюрка благоверного схоронить, как нагуляла сколотыша. А в нашем роду веком гулящих не было. Пусть в честь дедка нашего Акимом будет. Долгожданный, значит, удачливый, счастливый. Хорошее имечко». Сказала так и тут же тайно подумала: заживется ли парничок, синюшный весь, недоношенный?