Ожидание друга, или признания подростка, стр. 9

Пусть я недостойный; пусть я без друга; но в каждом человеке я находил или упорно искал хорошее, возможность хорошего, и ждал, что в каждом в какое-то мгновение может распахнуться необыкновенный мир. Вот это меня и спасало. Из горемыки я становился счастливцем: я находил в людях – пусть не для себя! – хорошее... И это было моим утешением.

ПОВЕСТЬ О ТАНЕ ЛУКЬЯНОВОЙ

Лукьянова лучше других читала наизусть стихи. Вообще по тому, как читает человек стихи – я имею в виду чтение вслух, – можно довольно верно судить, с душой этот человек или без души, насколько тонка или груба его душа, даже насколько глуп или умен человек. Не то чтобы отличная и даже весьма прочувствованная декламация тотчас говорила в пользу человека, нет; иной вовсе читать стихи не умеет, неловко за него становится, когда он читает, да он сам это понимает: не обучен, приемов не знает, навыка нет, – и говорит такой человек: "Возьми-ка ты почитай, у тебя лучше получается"; и ты видишь, что он, при всей топорности чтения, человек хороший, он чувствует стихи, он только лишь голосом не наделен или не владеет им, он в интонации фальшивит, а не в самих чувствах и мыслях; иной же читает, кажется, безупречно и доходит до такого артистизма, что у тебя при понижении или повышении им голоса мурашки по коже бегают, но не берет за живое это чтение, ибо в нем – артистизм, и только, а тебе этого мало, ты можешь восторгаться блистательным обманом, но будешь просить и ждать истинного, живого слова.

Есть у нас в классе две признанные красавицы – и ни одна из них не умеет читать стихи. И обе рьяно домогаются сцены, читают стихи по праздникам, участвуют в конкурсах... Каждая из них знает, что надо читать выразительно; да вот беда: что выражать?.. И налегает в слове, в строке, в строфе, в стихотворении на места совершенно случайные!.. И все бы это полбеды, но каждая из них при этом абсолютно уверена в том, что чтение ее правильное, самое лучшее. И попробуй скажи, что это не так – не поймут, не поверят, заклюют!

Лукьянова читала совершенно особенно. Она вообще была особенным человеком. И если я думал, что девочки особенные создания, то таким созданием была Таня Лукьянова.

Впрочем, со сцены она прочла не много...

Школа готовила литературный вечер, посвященный творчеству Лермонтова. Жюри отобрало выступление Лукьяновой – небольшую композицию "Любовь поэта". Лукьянова не напрашивалась, ее включили в программу по настоянию учительницы русской литературы Любови Алексеевны. Когда Лукьянова читала стихи Лермонтова, Любовь Алексеевна, не стыдясь класса, плакала. И вот Лукьянова стала готовиться к вечеру. Она являлась в школу то вся сияющая и далекая, и все осознавали вдруг, какая перед ними вершина, и затихали перед ней; то приходила вдруг мрачная, черней черной тучи, и, когда девочки спрашивали, что с ней, она говорила с неподдельным страданием: "Ах, тоска, ужасная тоска!.." Она проводила бессонные ночи; случалось, беспричинно плакала и была, как говорила Наталка, тоже нездешняя.

К вечеру она успела подготовиться, овладела образом и была накануне выступления предельно собранна и чуть-чуть восторженна.

Вечер с самого начала получился перегруженным. Выступавшие затягивали время; в зале перешептывались и вертелись. Учителя привставали и приводили нарушавших дисциплину к порядку сначала многозначительными взглядами, а затем и грозными замечаниями. Все это доносилось и за кулисы. Я тоже находился за кулисами с поручением закрыть после докладчиков занавес и открыть его с выходом Лукьяновой.

Таня нервничала, бледнела, говорила, что у нее холодеют руки и ноги.

И вот я закрыл занавес и ровно через полминуты открыл для Тани. Она вышла – тонкая-претонкая, вся напряженная... Произнесла что-то. Зал тотчас притих. Еще произнесла – и ничего не стало, кроме ее умного, сильного, вдохновенного лица, кроме нежных, страстных и печальных звуков.

Окружи счастием душу достойную;
Дай ей сопутников, полных внимания...

Она читала, а я, замерши за кулисами, мысленно со всей пылкостью благодарил ее. За звуки, за стихи, за то, что я, словно в озарении, увидел вдруг, какой огромной может быть душа...

Внезапно Таня изменилась в лице, голос ее упал. Она еще некоторое время произносила слова, но уже неуверенно.

И снится ей все, что в пустыне далекой...–

слабеющим голосом читала Таня.

...в пустыне...–

повторила Таня и умолкла.

Дальше все произошло мгновенно. Таня резко повернулась, бросилась сначала в одну сторону, потом в другую; метнулась мимо меня; сбегая со ступенек, чуть не упала; пробежала в проходе между рядами и исчезла в двери.

Зал замер, затем все вдруг зашумели, повскакали с мест. Кто-то кинулся за Таней. Я тоже кое-как выбрался на улицу. Было темно, ветер бросал в лицо дождевую пыль. Ни в школьном дворе, ни на улице Тани не было.

Две недели она не ходила в школу. Однажды я увидел ее одиноко сидящей в пустом троллейбусе. Мне удалось в последний момент впрыгнуть в троллейбус. "Ты почему не ходишь в школу?" – спросил я. "Надоело", – безразличным тоном ответила она. "Мне тоже... – вздохнул я. – Да вот хожу". До самой конечной остановки мы ехали молча. Затем поехали обратно. Таня была в осеннем сером пальтеце с поднятым воротником. Лицо ее казалось бы мальчишечьим, если бы черты не были так тонки и нежны. Она осунулась, но от этого стала еще интереснее. Серые глаза ее были спокойны и – почти неуловимо – печальны.

"Вот уже две недели катаюсь на троллейбусах, – произнесла она, не глядя на меня. – Что говорят в школе?" – "Учителя темнят, а ребята – кто что", – неохотно ответил я. Таня передернула плечами: "Мама говорит: блажь. Врачи заочно констатируют невроз. Прописали щадить, поддерживать, поощрять, ласкать, любить... Мама начинает любить меня по рецепту. Смешно!.. Папу жалко. Он, бедняга, страдает, когда я страдаю".

Троллейбус на всей скорости подкатывал к школе. "Выйдем?" – несмело предложил я. "Нет!.. Нет еще..." – сказала она, отворачивая лицо от здания школы. После некоторого молчания Таня повернулась наконец ко мне: "Я знаю, что ты хочешь услышать от меня. Когда... когда я читала стихи Лермонтова, завуч, Римма Гавриловна, стала подавать мне какие-то знаки. Я никак не могла понять ее, а она все ловила мой взгляд и ладонями как будто сдвигала невидимую гармошку. Она спрессовывала воздух, а я, глупая, все читала. И вдруг я догадалась: надо сокращать. Я стала задыхаться. А она снова поймала мой взгляд: пухлую руку свою с малюсенькими золотыми часиками выставила и пальцем по циферблату стучит... Ну, и произошел этот взрыв..." – Таня беззащитно-вопрошающе смотрела на меня. "Это ничего... Это бывает... – говорил я, неуместно улыбаясь. – Не это главное, не это!.." – "А что же главное?" – сдвинула брови Таня. Она уже смотрела на меня недоверчиво, настороженно. Я молчал, не находя слов для объяснения главного, а она, не понимая, почему я медлю с ответом, схватила меня за плечи и уже гневно спрашивала: "Ну, говори же, что главное?" В это мгновение она не желала считаться ни с чем, она вызывала меня на любую правду – и, может быть, не столько для проверки своей правоты, сколько для того, чтобы увидеть, каков я, каковы мы все перед ее отчаявшейся, судорожной правотой. Она словно нарочно хотела услышать что-нибудь беспросветное, чтобы низринуться от этого еще глубже в свое спасительное страдание... "Когда ты читала стихи, ты... вознесла меня на какую-то сияющую вершину. Ты словно спасла меня на всю жизнь".