Искуситель, стр. 51

IV. ФИЛОСОФИЧЕСКИЙ РАЗГОВОР В ХАРЧЕВНЕ

Недели через две после описанного в предыдущей главе приключения, я совсем выздоровел и начал по-прежнему ездить к Днепровским. Алексей Семенович принимал меня довольно ласково, но я не заметил уже в его обхождении со мною этого радушия и простоты, которые составляли отличительную черту его характера. Несмотря на собственные слова Днепровского, мне нетрудно было догадаться, что безымянное письмо произвело сильное впечатление на его душу. Нельзя было сказать решительно, что он ревнует меня к своей жене, – постороннему человеку это не пришло бы и в голову, но я сам не мог в этом сомневаться. Если я заставал его одного с Надиною, то он ни за что уже не выходил из комнаты, по крайней мере, до тех пор, пока мы оставались втроем. Днепровский перестал ездить в Английский клуб, обедал каждый день дома и выезжал только тогда, когда у жены были гости или она сама делала визиты, – одним словом, я мог видеться с Надиною очень часто, но только почти всегда при людях. Разумеется, переписка продолжалась, барон по-прежнему был нашим поверенным. Хотя он пользовался всей моей доверенностью, однако ж я не был в полном смысле его Сеидом, но Днепровская – о, барон совершенно завладел ее рассудком! Она видела его глазами, мыслила его головою, и, конечно, не было сумасшедшего поступка, на который бы не решилась, если б барон сказал, что она должна это сделать.

Так прошла вся зима. Несмотря на мою любовь к Машеньке, я не мог без горя подумать, что должно месяца через два уехать из Москвы и расстаться навсегда с Надиною. Когда я представлял себе ее отчаяние, то сердце мое обливалось кровью. «Бедная Надина! – думал я иногда. – Нет, она не перенесет вечной разлуки со мной! Ах, почему я не могу отдалить еще на несколько месяцев эту ужасную минуту!.. Но чего ты хочешь, безумный? Если б Надина была свободна, решился ли бы ты покинуть для нее свою невесту?.. О, конечно, нет!.. Так зачем же откладывать то, что необходимо?.. Зачем? Но я буду навсегда принадлежать Машеньке, мы будем неразлучны до самой смерти, а что остается Надине?.. Одно грустное воспоминание, несколько, может быть, счастливых минут в прошедшем и целый век горя в будущем. Жить без надежды, без ожиданий, жить для того только, чтоб чувствовать свои страдания, – да разве это жизнь?.. Бедная, бедная Надина! Ты желаешь еще более моего отдалить неизбежный час нашей разлуки, но кто может тебя обвинить в этом? Неужели путешественник, перед которым раскрывается беспредельная пустыня, не должен сметь отдохнуть несколько минут на берегу прохладного источника и утолить свою жажду, потому что за этим источником ждет его неминуемая смерть?»

Вы видите, любезные читатели, что я, по милости барона, стал в короткое время весьма порядочным софистом. В самом деле, ну как не выпить водицы тому, кого томит жажда? Конечно, лучше бы было этому страннику вовсе не ходить туда, где ожидает его верная гибель или, по крайней мере, не терять по-пустому время и, пока еще возможно, вернуться скорей домой, но тогда бы он поступил благоразумно, а софисты этого терпеть не могут, да и как им любить здравый смысл и благоразумие? Какая от них прибыль? Ну что за радость, например, доказывать, что солнце греет? Кто этого не знает? Нет, попытайтесь, докажите, что от него холодно, – это будет совершенный вздор, не спорю, да зато уж есть где уму-разуму расходиться, ни с кем не столкнешься, никого не встретишь, будешь один в своем роде и непременно украсишь чело свое или лавровым венком гения, или, может быть, дурацким колпаком, но, по крайней мере, ни в каком случае не станешь на ряду люде» обыкновенных. О, как постигли эту истину наши современные французские писатели! Посмотрите, как скучна, как бесцветна добродетель и как обольстителен и любезен порок в их сочинениях? Прочтите их модные романы, трагедии Виктора Гюго, драмы Александра Дюма, быть может, вам сделается гадко, но уже, конечно, вы не скажете: фу, как это пошло! Правда, с некоторого времени и эти гениальные мерзости начинают казаться пошлыми, но что ж делать: такова участь всего земного.

…Все в мире суета,
А более всего стремление к славе…

И это также очень пошло, однако ж правда. Если в числе приятелей ваших есть какой-нибудь знаменитый дипломат, великий полководец, гениальный поэт или ученый муж в роде барона Гумбольдта [161], то потрудитесь спросить его об этом за несколько часов до его смерти.

После всего, сказанного мною, читатели, вероятно, не удивятся, когда узнают, что я прочел без большого горя письмо от моего опекуна, в котором он предлагал мне прожить еще год в Москве. «Я не сомневаюсь, мой друг, – говорил он, – что ты любишь по-прежнему свою невесту, но вы оба так молоды, время не ушло, к тому же мне что-то сдается, что московское житье не очень тебе надоело, поживи еще годик в белокаменной, повеселись, мой друг, и приезжай к нам тогда, когда ты уверишься на самом деле, что мирный деревенский приют и тихая семейная жизнь во сто раз предпочтительнее всех шумных и блестящих забав света. Расставаясь с нами, ты плакал, а теперь я хочу, чтоб, выехав за городскую заставу, ты ни разу не вздохнул о Москве». Разумеется, я отвечал на это письмо, что не принимаю предложения моего опекуна, я жду с нетерпением минуты, когда мне можно будет отправиться в деревню, но что, может быть, дела по службе задержат меня долее, чем я желаю.

Вот наступил май месяц. Вся Москва экипажная, конная и пешая побывала в Сокольниках. Стали разъезжаться по деревням, подмосковные оживились, помещики отдаленных губерний давно уже отправились по домам в своих укладистых дормезах и рогожных кибитках, нагруженных немецкими мадамами, французскими мусье и разноцветными картонами с Кузнецкого моста. Число карет на городских гуляньях уменьшилось приметным образом. Петровский театр опустел, и суетливая Москва затихла, присмирела, как богач, который промотался на праздниках и переехал жить с Тверской к Илье Пророку, или за Крымский брод к Серпуховским воротам. Днепровские уехали в подмосковную. В первый раз Алексей Семенович не послушался своей жены, которая хотела остаться в городе, и когда она сказала, что здоровье не позволяет ей жить так далеко от Москвы, то он объявил ей, что их врач, Густав Федорович фон Гиль, согласился за три тысячи рублей прожить с ними все лето в подмосковной. Графиня Дулина взяла сторону мужа, и Надина должна была наконец отправиться в деревню. Я так привык почти каждый день видеться с Днепровской, что первое время нашей разлуки показалось мне бесконечным. На пятый день – это было в субботу – барон отдал мне от нес письмо, в котором она просила меня приехать на другой день в их подмосковную.

– Мне очень жаль, – сказал барон, – что я не могу ехать вместе с тобою, у меня завтра обедает человек десять приятелей, а тебе я не советую ездить одному. Ты знаешь Алексея Семеновича: он, как хозяин, сочтет обязанностью занимать своего гостя, то есть уморит тебя на ногах. Сначала примется показывать свои оранжереи, конюшни, хлевы, пильную мельницу, образцовую ферму, потом или запряжет в бильярд, или засадит в пикет, или начнет рассказывать про свои путешествия, только уж ты от него никак не отвяжешься, он вопьется в тебя, прирастет к тебе, и бедной Надине не удастся сказать с тобою двух слов. Поезжай с кем-нибудь из твоих знакомых, так авось не все эти бедствия обрушатся на твою голову и тебе можно будет хоть на минутку перевести дух.

В этот же самый день я повстречался на Тверском бульваре с приятелем моим, Закамским, предложил ему ехать вместе со мною в подмосковную к Алексею Семеновичу. Он охотно согласился, и мы, чтоб сделать эту поездку еще приятнее, условились ехать из дома верхами вплоть до самой деревни Днепровского.

На другой день, после обедни, я приехал к Закамскому, мы позавтракали, сели на коней и ровно в двенадцать часов отправились в путь. День был теплый, но по временам легкие облака застилали весеннее солнышко, оно, как прихотливая красавица, то пряталось за них, то появлялось снова, чтоб через минуту опять исчезнуть. По улицам раздавались песни, фабричные, мещане и мужики, с праздничными, то есть пьяными, рожами, толпились у питейных домов. Поминутно мелькали экипажи, то московские щеголихи и красавицы мчались в венских колясках по улице, то медленно тащился цугом какой-нибудь огромный рыдван, в котором почтенный бригадир с своей бригадиршею, с детьми и внучатами ехал в Останкино или Кусково подышать чистым воздухом. Как восковые фигурки на вербах, разрумяненные и набеленные купчихи, вместе со своими бородатыми супругами, неслись мимо нас на рысистых конях, красивые тележки и широкие рессорные дрожки стонали под тягостью этих полновесных пар. Кое-где встречались с нами молодые франты на английских клеперах [162], лихие наездники на беговых дрожках и вовсе не удалые кавалеристы на водовозных клячах с отрубленными хвостами. Все торопились ехать за город: охотники до прекрасных видов пробирались к Симонову монастырю, в Коломенское, на Воробьевы горы, а те, для которых самый лучший вид не стоит рюмки шампанского, спешили в Тюфели [163] и в знаменитые Марьины рощи, где с утра до вечера разгульный народ пьет, веселится и слушает цыганские песни.

вернуться

161

…ученый муж в роде барона Гумбольдта… – имеется ввиду Александр Гумбольдт (1769—1859), выдающийся немецкий естествоиспытатель, географ и путешественник, иностранный почетный член Петербургской АН.

вернуться

162

Английские клепера – порода лошадей, пригодная и для сельскохозяйственных работ, и для упряжки в экипаж.

вернуться

163

…спешили в Тюфели… – так назывался расположенный на окраине Москвы район Тюфелевой рощи, в котором позднее были устроены популярные бани.