Соборяне, стр. 69

Но пред этим еще надлежало произойти чему-то, чего никто не ожидал. Много раз в жизнь свою всех удивлявший Ахилла почувствовал необходимость еще раз удивить старогородцев, и притом удивить совсем в новом роде. Бледный и помертвевший, он протянул руку к одному из державших холст могильщиков и, обратясь умиленными глазами к духовенству, воскликнул:

– Отцы! молю вас… велите повременить немного… я только некое самое малое слово скажу.

Всхлипывающий Захария торопливо остановил могильщиков и, протянув обе руки к дьякону, благословил его.

Весь облитый слезами, Ахилла обтер бумажным платком покрытый красными пятнами лоб и судорожно пролепетал дрожащими устами: «В мире бе и мир его не позна»… и вдруг, не находя более соответствующих слов, дьякон побагровел и, как бы ловя высохшими глазами звуки, начертанные для него в воздухе, грозно воскликнул: «Но возрят нань его же прободоша», – и с этим он бросил горсть земли на гроб, снял торопливо стихарь и пошел с кладбища.

– Превосходно говорили государь отец дьякон! – прошептал сквозь слезы карлик.

– Се дух Савелиев бе на нем, – ответил ему разоблачавшийся Захария.

Глава девятая

После похорон Туберозова Ахилле оставалось совершить два дела: во-первых, подвергнуться тому, чтоб «иной его препоясал», а во-вторых, умереть, будучи, по словам Савелия, «живым отрицанием смерти». Он непосредственно и торопливо принялся приближать к себе и то и другое. Освободившись от хлопот за погребальным обедом, Ахилла лег на своем войлоке в сеничном чулане и не подымался.

Прошел день, два и три. Ахилла все лежал и не показывался. Дом отца Туберозова совсем глядел мертвым домом: взойдет яркое солнце и осветит его пустынный двор – мертво; набежат грядой облачка и отразятся в стеклах его окон, словно замогильные тени, и опять ничего.

Наблюдая эту тишь, соседи стали жаловаться, что им даже жутко; а дьякон все не показывался. Стало сомнительно, что с ним такое?

Захария пошел его навещать. Долго кроткий старичок ходил из комнаты в комнату и звал:

– Дьякон, где ты? Послушай, дьякон!

Но дьякон не откликался. Наконец, отец Захария приотворил дверь в темный чуланчик.

– Чего вы, отец Захария, так гласно стяжаетесь? – отозвался откуда-то из темноты Ахилла.

– Да как, братец мой, чего? Где ты о сю пору находишься?

– Приотворите пошире дверь: я вот тут, в уголушке.

Бенефактов исполнил, что ему говорил Ахилла, и увидел его лежащим на примощенной к стене дощатой кроватке. На дьяконе была ровная холщовая сорочка с прямым отложным воротником, завязанным по-малороссийски длинною пестрою тесьмой, и широкие тиковые полосатые шаровары.

– Что же ты так это, дьякон? – вопросил его, ища себе места, отец Бенефактов.

– Позвольте, я подвинусь, – отвечал Ахилла, перевалясь на ближайшую к стене доску.

– Что же ты, дьякон?

– Да, вот вам и дьякон…

– Да что ж ты такое?

– Уязвлен, – ответил Ахилла.

– Да чем же ты это уязвлен?

– Смешно вы, отец Захария, спрашиваете: чем? Тем и уязвлен. Кончиной отца протопопа уязвлен.

– Да, ну что ж делать? Ведь это смерть… конечно… она враждебна… всему естеству и помыслам преграда… но неизбежно… неизбежно…

– Вот я этою преградой и уязвлен.

– Но ты… ты того… мужайся… грех… потому воля… определение…

– Ну, когда ж я и определением уязвлен!

– Но что же ты это зарядил: уязвлен, уязвлен! Это братец, того… это нехорошо.

– Да что же осталось хорошего! – ничего.

– Ну, а если и сам понимаешь, что мало хорошего, так и надо иметь рассудок: закона природы, брат, не обойдешь!

– Да про какой вы тут, отец Захария, про «закон природы»! Ну, а если я и законом природы уязвлен?

– Да что же ты теперь будешь с этим делать?

– Тс! ах, царь мой небесный! Да не докучайте вы мне пожалуйста, отец Захария, с своими законами! Ничего я не буду делать!

– Однако же, неужто так и будешь теперь все время лежать?

Дьякон промолчал, но потом, вздохнув, начал тихо:

– Я еще очень скорблю, а вы сразу со мной заговорили. О каком вы тут деле хотите со мной разговаривать?

– Да поправляйся скорей, вот что, потому что ведь хоть и в скорбех, а по слабости и есть и пить будем.

– Да это-то что, что про это и говорить? Есть-то и пить мы будем, а вот в этом-то и причина!

– Что, что такое? Какая причина?

– А вот та причина, что мы теперь, значит, станем об этом, что было, мало-помалу позабывать, и вдруг совсем что ли, про него позабудем?

– А что же делать?

– А то делать, что я с моим характером никак на это не согласен, чтоб его позабыть.

– Все, братец, так; а придет время, позабудешь.

– Отец Захария! Пожалуйста, вы мне этого не говорите, потому что вы знаете, какой я в огорчении дикий.

– Ну вот еще! Нет, уж ты, брат, от грубостей воздерживайся.

– Да, воздерживайся! А кто меня от чего-нибудь теперь будет воздерживать?

– Да если хочешь, я тебя удержу!

– Полноте, отец Захария!

– Да что ты такое? Разумеется, удержу!

– Полноте, пожалуйста!

– Да отчего же полноте?

– Да так: потому что зачем неправду говорить: ни от чего вы меня не можете удержать.

– Ну, это ты, дьякон, даже просто нахал, – отвечал, обидясь, Захария.

– Да ничуть не нахал, потому что я и вас тоже люблю, но как вы можете меня воздержать, когда вы характера столь слабого, что вам даже дьячок Сергей грубит.

– Грубит! Мне все грубят! А ты больше ничего как глупо рассуждаешь!

– А вот удержите же меня теперь от этого, чтоб я так не рассуждал.

– Не хочу я тебя удерживать, да… не хочу, не хочу за то, что я пришел тебя навестить, а ты вышел грубиян… Прощай!

– Да позвольте, отец Захария! Я совсем не в том смысле…

– Нет, нет; пошел прочь: ты меня огорчил.

– Ну, бог с вами…

– Да, ты грубиян, и очень большой грубиян.

И Захарий ушел, оставив дьякона, в надежде, что авось тому надоест лежать и он сам выйдет на свет; но прошла еще целая неделя, а Ахилла не показывался.

– Позабудут, – твердил он, – непременно все они его позабудут! – И эта мысль занимала его неотвязно, и он сильнейшим образом задумывался, как бы этому горю помочь.

Чтобы вызвать Ахиллу из его мурьи, нужно было особое событие.

Проснувшись однажды около шести часов утра, Ахилла смотрел, как сквозь узенькое окошечко над дверями в чуланчик пронизывались лучи восходящего солнца, как вдруг к нему вбежал впопыхах отец Захария и объявил, что к ним на место отца Туберозова назначен новый протопоп.

Ахилла побледнел от досады.

– Что же ты не рад, что ли, этому? – вопросил Захария.

– А мне какое до этого дело?

– Как какое до этого дело? А ты спроси, кто назначен-то?

– Да разве мне не все равно?

– Академик!

– Ну вот, академик! Вишь чему вы обрадовались! Нет, ей-богу, вы еще суетны, отец Захария.

– Чего ты «суетный»? Академик – значит умный.

– Ну вот опять: умный! Да пусть себе умный: нешто мы с вами от этого поумнеем?

– Что же это, – стало быть, ученого духовенства не уважаешь?

– А разве ему не все равно, уважаю я его или не уважаю? Ему от этого ничего, а я, может быть, совсем о чем важнее думаю.

– О чем; позволь спросить, о чем?

– О вчерашнем.

– Вот ты опять грубишь!

– Да ничего я вам не грублю: вы думаете, как бы нового встретить, а я – как бы старого не забыть. Что вы тут за грубость находите?

– Ну, с тобой после этого говорить не стоит, – решил Захария и с неудовольствием вышел, а Ахилла тотчас же встал, умылся и потек к исправнику с просьбой помочь ему продать как можно скорее его дом и пару его аргамаков.

– На что это тебе? – спрашивал Порохонцев.

– Не любопытствуй, – отвечал Ахилла, – только после, когда сделаю, тогда все и увидишь.

– Хоть скажи, в каком роде?

– В таком роде, чтобы про отца Савелия не скоро позабыли, вот в каком роде.