Соборяне, стр. 59

– Нынче все пьют, – уговаривали его.

– Действительно, действительно так, ну а я не могу.

– Курица, и та пьет, – поддерживал потчевавших дьякон Ахилла.

– Что ж, пускай и курица!.. Глупо это довольно, что ты, братец, мне курицу представляешь…

– Хуже курицы вы, отец, – укорял Ахилла.

– Не могу! Чего хуже курицы? Не могу!

– Ну, если уж вина никакого не можете, так хоть хересу для политики выпейте!

Захария, видя, что от него не отстают, вздохнул и, приняв из рук дьякона рюмку, ответил:

– Ну, еще ксересу так и быть; позвольте мне ксересу.

Глава седьмая

Бал вступал в новую фазу развития.

Только что все сели за стол, капитан Повердовня тотчас же успел встать снова и, обратившись к петербургской филантропке, зачитал:

Приветствую тебя, обитатель
Нездешнего мира!
Тебя, которую послал создатель,
Поет моя лира.
Слети к нам с высот голубого эфира,
Тебя ждет здесь восторг добродушный;
Прикоснись веществам сего пира,
Оставь на время мир воздушный.

Аристократка откупщичьей породы выслушала это стихотворение, слегка покраснев, и взяла из рук Повердовни листок, на котором безграмотною писарскою рукой с тысячью росчерков были написаны прочитанные стихи.

Хозяйка была в восторге, но гости ее имели каждый свое мнение как об уместности стихов Повердовни, так и об их относительных достоинствах или недостатках. Мнения были различны: исправник, ротмистр Порохонцев, находил, что сказать стихи со стороны капитана Повердовни во всяком случае прекрасно и любезно. Препотенский, напротив, полагал, что это глупо; а дьякон уразумел так, что это просто очень хитро, и, сидя рядом с Повердовней, сказал капитану на ухо:

– А ты, брат, я вижу, насчет дам большой шельма!

Но как бы там ни было, после стихов Повердовни всем обществом за столом овладела самая неподдельная веселость, которой почтмейстерша была уже и не рада. Говор не прекращался, и не было ни одной паузы, которою хозяйка могла бы воспользоваться, чтобы заговорить о сосланном протопопе. Между тем гостья, по-видимому, не скучала, и когда заботливая почтмейстерша в конце ужина отнеслась к ней с вопросом: не скучала ли она? та с искреннейшею веселостью отвечала, что она не умеет ее благодарить за удовольствие, доставленное ей ее гостями, и добавила, что если она может о чем-нибудь сожалеть, то это только о том, что она так поздно познакомилась с дьяконом и капитаном Повердовней. И госпожа Мордоконаки не преувеличивала; непосредственность Ахиллы и капитана сильно заняли ее. Повердовня, услыхав о себе такой отзыв, тотчас же в ответ на это раскланялся. Не остался равнодушен к такой похвале и дьякон: он толкнул в бок Препотенского и сказал ему:

– Видишь, дурак, как нас уважают, а о тебе ничего.

– Вы сами дурак, – отвечал ему шепотом недовольный Варнава.

Повердовня же минуту подумал, крепко взял Ахиллу за руку, приподнялся с ним вместе и от лица обоих проговорил:

Мы станем свято твою память чтить,
Хранить ее на многие и счастливые лета,
Позволь, о светлый дух, тебя молить:
Да услышана будет молитва эта!

И затем они, покрытые рукоплесканиями, сели.

– Вот видишь, а ты опять никаких и стихов не знаешь, – укорил Варнаву дьякон Ахилла; а Повердовня в эти минуты опять вспрыгнул уже и произнес, обращаясь к хозяйке дома:

Матреной ты наречена
И всем женам предпочтена.
Ура!

– Что это за капитан! Это совсем душа общества, – похвалила Повердовню хозяйка.

– А ты все ничего! – надоедал Варнаве дьякон.

– Все! все! Пусть исправник начинает!

– Давайте все говорить стихи!

– Все! все! Пусть исправник начинает!

– А что ж такое: я начну! – отвечал исправник. – Без церемонии: кто что может, тот и читай.

– Начинайте! Да что ж такое, ротмистр! ей-богу, начинайте!

Ротмистр Порохонцев встал, поднял вровень с лицом кубок и, посмотрев сквозь вино на огонь, начал:

Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней ее сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь на громкий братский зов
Могла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,
Позорно ты бежал от друга и поэта,
Взывавшего: грехи жидов,
Отступничество униатов,
Вес прегрешения сарматов
Принять я на душу готов,
Лишь только б русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура!

– Все читают, а ты ничего! – опять отнесся к Препотенскому Ахилла. – Это, брат, уж как ты хочешь, а если ты пьешь, а ничего не умеешь сказать, ты не человек, а больше ничего как бурдюк с вином.

– Что вы ко мне пристаете с своим бурдюком! Сами вы бурдюк, – отвечал учитель.

– Что-о-о-о? – вскричал, обидясь, Ахилла. – Я бурдюк?.. И ты это мог мне так смело сказать, что я бурдюк?!.

– Да, разумеется, бурдюк.

– Что-о-о?

– Вы сами не умеете ничего прочесть, вот что!

– Я не умею прочесть? Ах ты, глупый человек! Да я если только захочу, так я такое прочитаю, что ты должен будешь как лист перед травой вскочить да на ногах слушать!

– Ну-ну, попробуйте, прочитайте.

– Да и прочитаю, и ты теперь кстати сейчас можешь видеть, что у меня действительно верхняя челюсть ходит…

И с этим Ахилла встал, обвел все общество широко раскрытыми глазами и, постановив их на стоявшей посреди стола солонке, начал низким бархатным басом отчетистое:

– «Бла-годенствен-н-н-ное и мир-р-рное житие, здр-р-ра-авие же и спас-с-сение… и во всем благ-г-гое поспеш-шение… на вр-р-раги же поб-б-беду и одол-ление…» – и т. д. и т. д.

Ахилла все забирался голосом выше и выше, лоб, скулы, и виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались густым багрецом и п?том; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ, обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная труба, и оттуда со звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевленные предметы в целом доме задрожать, а одушевленные подняться с мест и, не сводя в изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего звука, хватить общим хором: «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая ле-е-ета!»

Один Варнава хотел остаться в это время при своем занятии и продолжать упитываться, но Ахилла поднял его насильно и, держа его за руку, пел: «Многая, многая, мно-о-о-гая лета, многая лета!»

Городской голова послал Ахилле чрез соседа синюю бумажку.

– Это что же такое? – спросил Ахилла.

– Всей палате. Хвати «всей палате и воинству», – просил голова.

Дьякон положил ассигнацию в карман и ударил:

– «И вс-сей пал-лате и в-воинству их мно-о-огая лет-тта!»

Это Ахилла сделал уже превзойдя самого себя, и зато, когда он окончил многолетие, то петь рискнул только один привычный к его голосу отец Захария, да городской голова: все остальные гости пали на свои места и полулежали на стульях, держась руками за стол или друг за друга.

Дьякон был утешен.

– У вас редкий бас, – сказала ему первая, оправясь от испуга, петербургская дама.

– Помилуйте, это ведь я не для того, а только чтобы доказать, что я не трус и знаю, что прочитать.