Некуда, стр. 41

Все смотрели в пол или на свои ногти. Женни была красна до ушей: в ней говорила девичья стыдливость, и только няня молча глядела на доктора, стоя у притолоки. Она очень любила и самого его и его рассказы. Да Лиза, положив на ладонь подбородок, прямо и твердо смотрела в глаза рассказчику.

– Это ужасно! – проговорил, наконец, Гловацкий. – Ужасный рассказ ваш, доктор! Чтобы переменить впечатление, не запить ли его водочкой? Женичка, распорядись, мой друг!

– Пейте, а я ко двору.

– Что ж это, доктор!

– Да нет, уж не удерживайте, пожалуйста; я этого не выношу в некоторые минуты.

– Ну, бог с вами.

– Да. Прощайте.

– Послезавтра Лиза уезжает; я надеюсь, вы завтра придете к нам, – сказала, прощаясь с доктором, Женни.

– Приду, – отвечал доктор.

Глава двадцать седьмая

Кадриль в две пары

Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на другой день при входе в залу Гловацких. Это было воскресенье и двунадесятый праздник с разрешением рыбы, елея, вина и прочих житейских льгот.

– Доктор! – сказала Лиза, став после чаю у одного окна. – Какие выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из всего того, что вы встречаете в вашей жизни, кажется, очень богатой самыми разнообразными столкновениями? Я все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому что меня это очень занимает.

– Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, – употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, – то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как людям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе человечества.

– Да, но у вас есть же какая-нибудь теория жизни?

– Нет, Лизавета Егоровна, и не хочу я иметь ее. Теории-то эти, по моему мнению, погубили и губят людей.

– Как же, ведь есть теории правильные, верные.

– Не знаю таких и смею дерзостно думать, что до сих пор нет их.

Лиза задумалась.

– Нынешняя теория не гарантирует счастья?

– Не гарантирует, Лизавета Егоровна.

– А есть другие?

– И те не гарантируют.

– Значит, теории неверны?

– Выходит, так.

– А может быть, только люди слишком неспособны жить умнее?

– Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке, а если б побольше было умелых, так и неумелые поняли бы, что им делать.

– Это так.

– Так мне кажется. Мы ведь все неумелые.

Лиза пристально на него посмотрела.

– Ну, а ваша теория? – спросила она.

– Я вам сказал: моя теория – жить независимо от теорий, только не ходить по ногам людям.

– А это не разлад с жизнью?

– Напротив, никогда так не легко ладить с жизнью, как слушаясь ее и присматриваясь к ней. Хотите непременно иметь знамя, ну, напишите на нем: «испытуй и виждъ», да и живите.

– Что ж, по-вашему выйдет, что все заблуждаются?

– Бедлам, Лизавета Егоровна. Давно сказано, что свет – бедлам.

– Так и мы ведь в этом бедламе, – смеясь, заметила Лиза.

– И мы тоже.

– Значит, чем же вернее ваша теория?

– Вы слыхали, Лизавета Егоровна, про разбойника Прокрусту?

– Нет, не слыхала.

– Ну, так я вам расскажу. У Прокрусты была кровать. Кого бы он ни поймал, он клал на эту кровать. Если человек выходил как раз в меру этой кровати, то его спускали с нее и отпускали; если же короток, то вытягивали как раз в ее меру, а длинен, так обрубали, тоже как раз в ее меру. Разумеется, и выходило, что всякого либо повытянут, либо обрубят. Вот и эти теории-то то же самое прокрустово ложе. Они надоедят всем; поверьте, придет время, когда они всем надоедят, и как бы теоретики ни украшали свои кровати, люди от них бегать станут. Это уж теперь видно. Мужчины еще и туда и сюда. У них дела выдуманного очень много. А женщины, которым главные, простые-то интересы в жизни ближе, посмотрите, в какой они омут их загонят. Либо уж те соскочут да сами такую еще теорию отхватают, что только ахнем.

– Ну… постойте же еще. Я хотела бы знать, как вы смотрите на поступок этой женщины, о которой вы вчера рассказывали?

– Это какое-то дикое, противуестественное исступление, которое, однако, у наших женщин прорывается. Бог их знает, как у них там выходит, а выходит. Ухаживает парень за девкой, а она на него не смотрит, другого любит. Вдруг тот ее обманул, она плачет, плачет, да разом в ноги другому. «Отколошмать, просит, ты его, моего лиходея; вымажь ей, разлушнице, дегтем ворота – я тебя, ей-богу, любить стану». И ведь станет любить. Назло ли это делается или как иначе, а уже черта своеобычная, как хотите. – Я на вчерашнюю историю так и смотрю, Лизавета Егоровна, как на несчастье. Потому-то я предпочитаю мою теорию, что в ней нет ни шарлатанства, ни самоуверенности. Мне одно понятно, что все эти теории или вытягивают чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо, пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего нашей натуре чувства. Вот почему, что бы со мною ни сталось в жизни, я никогда не стану укладывать ее на прокрустово ложе и надеюсь, что зато мне не от чего станет ни бежать, ни пятиться.

– Доктор! мы все на вас в претензии, – сказала, подходя к ним, Женни, – вы философствуете здесь с Лизой, а мы хотели бы обоих вас видеть там.

– Повинуюсь, – отвечал доктор и пошел в гостиную.

Через несколько минут туда вошла и Лиза.

Дьякон встал, обнял жену и сказал:

– Ну-ка, мать-дьяконица, побренчи мне для праздника на фортоплясе.

Духовная чета вышла, и через минуту в зале раздался довольно смелый аккомпанемент, под который дьякон запел:

Прихожу к тому ручью,
С милой где гулял я.
Он бежит, я слезы лью,
Счастье убежало.
Томно ручеек журчит,
Делит грусть со мною
И как будто говорит:
Нет ее с тобою.

– «Нет ее с тобою», – дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей матери.

Дьяконица переменила музыку и взяла другой, веселый аккорд, под который дьякон тотчас запел:

В зале жарко, в зале тесно.
Невозможно там дышать;
А в саду теперь прелестно
Пить, гулять и танцевать.

– Да, теперь там очень прелестно пить, гулять и особенно танцевать по колено в снегу, – острил Зарницын, выходя в залу.

За ним вышла Женни и Вязмитинов.

Дьяконица заиграла вальс.

Дьякон подал руку Евгении Петровне, все посторонились, и пара замелькала по зале.

– Позвольте просить вас, – отнесся Зарницын, входя в гостиную, где оставалась в раздумье Бахарева.

Лиза тихо поднялась с места и молча подала свою руку Зарницыну.

По зале замелькала вторая пара.

– Папа! – кадриль с вами, – сказала Женни.

– Что ты, матушка, бог с тобой. У меня уж ноги не ходят, а она в кадриль меня тянет. Вон бери молодых.

– Доктор, с вами?

– Помилуйте, Евгения Петровна, я сто лет уж не танцевал.

– Пожалуйста!

– Сделайте милость, увольте.

– Фуй! девушка вас просит, а вы отказываетесь.

– Юстин Феликсович, вы?

– Извольте, – отвечал Помада.

– Лиза, а ты бери Николая Степановича.

– Нет-с, нет, я, как доктор, забыл уж, как и танцуют.

– Тем лучше, тем лучше. Смешнее будет.

– В самом деле, нуте-ка их, пару неумелых, доктора с Николаем Степановичем в кадриль. Так и будет кадриль неспособных, – шутил Петр Лукич.

– Бери, Лиза. Играйте, душка Александра Васильевна!

Женни расшалилась. Дьяконица сыграла ритурнель.