Некуда, стр. 137

Бертольди прочла это письмо при всех, и в том числе при Райнере. Белоярцев узнал почерк Агаты.

Письмо это было, по настоянию Белоярцева, положено обратно в книгу и возвращено с нею по принадлежности, а о самой истории, сколь она ни представлялась для некоторых возмутительною, положено не разносить из кружка, в котором она случайно сделалась известною.

Зимою madame Мечникова, доживая последнюю сотню рублей, простудилась, катаясь на тройке, заболела и в несколько дней умерла. Сестре ее нечего было делать в этой квартире. Она забрала доставшуюся ей по наследству ветхую мебелишку и переехала в комнату, нанятую за четыре рубля в одном из разрушающихся деревянных домов Болотной улицы.

С этой поры об Агате вспоминали очень редко.

Глава тринадцатая

Опыты и упражнения

С тех пор как Лиза, по поводу болезни Райнера, только числилась в Доме и показывалась там лишь гостьею, здесь в самом деле водворилось гораздо более тишины и согласия, на что Белоярцев и не пропускал случая обращать внимание своих сожителей. В течение месяца, прожитого без Лизы, Белоярцев день ото дня чувствовал себя лучше: к нему возвратилась его прежняя веселость, аппетит его не страдал от ежечасной боязни сцен, раздражительность успокоилась и сменилась самым благодушным настроением. Дела Дома шли по-старому, то есть у большинства домашних граждан не было никакой работы, и готовые деньги проживались с невозмутимым спокойствием, но зато спокойствие это было уж истинно невозмутимое.

Проснется Белоярцев утром, выйдет в своем архалучке в залу, походит, польет цветы, оботрет мокрою тряпочкой листья. Потом явится в залу Прорвич, – Белоярцев поговорит с ним о труде и о хороших принципах. Еще попозже выйдут дамы, начнется чай. Белоярцев сядет к круглому столику, погуляет насчет какого-нибудь ближнего, поговорит о своих соображениях насчет неизбежного распространения в обществе исповедуемых им принципов, потрактует о производительном и непроизводительном труде и, взяв половую щетку начнет мести комнаты. Затем Белоярцев уходит до обеда из дому или иногда посидит часок-другой за мольбертом. В четыре часа Прорвич накроет на стол, подаст чашу с супом, начнется обед и всегда непременно с наставительною беседою. Потом Белоярцев пойдет поспать, в сумерки встанет, съест у себя в комнате втихомолочку вареньица или миндальных орешков и выходит в том же архалучке в залу, где уже кипит самовар и где все готовы слушать его веселые и умные речи. Иногда Белоярцев бывал и не в духе, хмурился, жаловался на нервы и выражался односложными, отрывистыми словами; но это случалось с ним не очень часто, и к тому же нервность его успокоивалась, не встречая со стороны окружающих ничего, кроме внимания и сочувствия к его страданиям.

Белоярцев вообще был очень нетребователен; он, как Хлестаков, любил только, чтобы ему оказывали «преданность и уважение, – уважение и преданность».

Встречая в людях готовность платить ему эту дань, он смягчался; нервы его успокоивались; он начинал жмурить котиком свои черные глазки и вести бархатным баском разумные и поучительные речи.

При Лизе у Белоярцева только один раз случился нервный припадок, ожесточавшийся в течение часа от всякой безделицы: от стука стакана за чаем, от хрустенья зубов кусавшего сухарик Прорвича, от беганья собачки Ступиной и от шлепанья башмаков ухаживавшей за Лизою Абрамовны. Это болезненное явление приключилось с Белоярцевым вечером на первый, не то на второй день по переходе в Дом и выражалось столь нестерпимым образом, что Лиза посоветовала ему уйти успокоиться в свою комнату, а Абрамовна, постоянно игнорировавшая по своему невежеству всякое присутствие нервов в человеческом теле, по уходе Белоярцева заметила:

– А как мой згад, – взять бы в руки хорошую жичку да хорошенько ею тебя по нервам-то, да по нервам.

– Какую это жичку? – спросила, смеясь, Ступина.

– А ременную, матушка, ременную, – отвечала не любившая Белоярцева старушка.

– А как же его бить по нервам?

– А так просто бить пониже спины да приговаривать: расти велик, будь счастлив.

Теперь Белоярцеву выпала лафа, и он наслаждался в доме основанной им ассоциации спокойнейшею жизнью старосветского помещика.

Зря и не боясь никакой критики, он выдумывал новые планы, ставил новые задачи и даже производил некоторые эволюции.

Так, например, одно время со скуки он уверял Ступину, что в ее уме много игры и способностей к художественной воспроизводительности.

– Вам только надобно бы посмотреть на народ в его собственной исключительной обстановке, – твердил он Ступиной, – и вы бы, я уверен, могли писать очень хорошие рассказы, сцены и очерки. Посмотрите, какая гадость печатается в журналах: срам! Я нимало не сомневаюсь, что вы с первого же шага стали бы выше всех их.

– Знаете что? – говорил он ей в другой раз, уже нажужжав в уши о ее талантах. – Оденьтесь попроще; возьмите у Марфы ее платье, покройтесь платочком, а я надену мою поддевку и пойдемте смотреть народные сцены. Я уверен, что вы завтра же захотите писать и напишете отлично.

Ступина долго не верила этому, смеялась, отшучивалась и, наконец, поверила.

«Чем черт, дескать, не шутит! А может быть, и в самом деле правда, что я могу писать», – подумала она и оделась в Марфино платье, а Белоярцев в поддевочку, и пейзанами пошли вечерком посидеть в портерную.

Другой раз сходили они в помещавшееся в каком-то подвале питейное заведение, потом еще в такое же подвальное трактирное заведение. Наконец эти экскурсии перестали забавлять Белоярцева, а Ступина ничего не написала и из всех слышанных ею слов удержала в памяти только одни оскорблявшие ее уши площадные ругательства.

Белоярцев перестал говорить о талантах Ступиной и даже не любил, когда она напоминала о совершенных ею по его совету походах.

Он начал говорить о том, что они своим кружком могли бы устроить что-нибудь такое веселое, что делало бы жизнь их интереснее и привлекало бы к ним их знакомых, лениво посещающих их в дальнем захолустье.

– Театр домашний, – говорила Каверина.

– Да, но театр требует расходов. Нет, надо придумать, что-нибудь другое, что бы было занимательно и не стоило денег.

– Вот что сделаем, – говорил он на другой вечер, – составим живые картины.

– Опять же нужны расходы.

– В том-то и дело, что никаких расходов не нужно: мы такие картины составим. Например, торг невольницами; пир диких; похищение сабинянок… Да мало ли можно придумать таких картин, где не нужно никаких расходов?

Женщины, выслушав это предложение, так и залились истерическим хохотом.

Это обидело Белоярцева. Он встал с своего места и, пройдясь по зале, заметил:

– Вот то-то и есть, что у нас от слова-то очень далеко до дела. На словах вот мы отрицаемся важных чувств, выдуманных цивилизациею, а на деле какой-нибудь уж чисто ложный стыд сейчас нас и останавливает.

Женщины рассмеялись еще искреннее.

Белоярцев прошелся во время продолжавшегося хохота по комнате и, рассмеявшись сам над своим предложением, обратил все это в шутку.

А то он обратился к женщинам с упреком, что они живут даром и никого не любят.

– Что ж делать, когда не любится? – отвечала Ступина. – Давайте кого любить! Некого любить: нет людей по сердцу.

– Ну да, вот то-то и есть, что все вам «по сердцу» нужно, – отвечал с неудовольствием Белоярцев.

– А то как же.

– А вы любите по разуму, по долгу, по обязанности.

– По какой это обязанности?

– По весьма простой обязанности. По обязанности теснее соединять людей в наш союз, по обязанности поддерживать наши принципы.

– Так это, Белоярцев, будет служба, а не любовь.

– Ну пускай и служба.

Женщины наотрез отказались от такой службы, и только одна Бертольди говорила, что это надо обсудить.

– А сами вы разве так каждую женщину подряд можете любить? – спросила Ступина.

– Разумеется, – отвечал Белоярцев.