Телевидение, стр. 4

Мало того что его знала в лицо вся страна и ближнее зарубежье, его очень хорошо знали во всем мире — не так, правда, как в России, но тем не менее он ловил на себе узнающие взгляды и в конгрессе США, и в парламенте Италии, и на саммитах в Бельгии или Швейцарии. А уж наши политики всех мастей — от губернских чинуш до воротил из Кремля — прилипали к экранам всякий раз, когда по “Дайверу” шла компьютерная заставка, где Крахмальников прохаживался по Красной площади или склонялся с золотым пером в руках над листом бумаги, сдергивал свои изящные очочки, чтобы пристально посмотреть в телекамеру, и снова задумывался на фоне титров своей передачи “Выводы”.

Он начинал журналистскую карьеру простым корреспондентом, мотался в тарахтящем “уазике” по пожарам, встречам ветеранов, открытиям столовых и праздникам города, но всегда отчетливо понимал, что занимается не своим делом. Нет, журналистику он любил, его не устраивало быть в хвосте событий. Когда он, закончив МГИМО, отправился в Афганистан штабным переводчиком, в обязанность которого входило также писать еженедельный доклад о состоянии политических настроений среди офицеров, сержантов и солдат; когда участвовал в переговорах между советскими военными и командирами афганских моджахедов; когда составлял речи для своих начальников и даже советовал им, какие следует предпринять действия военного или гуманитарного характера, потому что слыл в штабе знатоком восточных традиций, владеющим тайной загадочной мусульманской души; когда видел потом итоги своих консультаций — мирные или кровавые, — он понимал, что худо-бедно творит историю. Но война закончилась, ее все осудили, мараться участием в ней, к тому же в качестве сотрудника КГБ, было невыгодно, и Крахмальников быстро перекочевал в журналистику.

И словно сдулся воздушный шарик. Весь опыт военно-партийных интриг, бдительности и умения читать между строчками, слышать между словами вдруг оказался ненужным. Крахмальников тогда сильно затосковал. Он сидел ночами напролет и думал. Жена выходила тихонько на кухню, смотрела на мужа печальными глазами и говорила:

— Леня, у тебя хороший слог, пиши. Или займись переводами.

Но Крахмальникова эти советы раздражали. Его умная, слишком, пожалуй, умная жена, по существу, была права, но она не понимала простой вещи: Крахмальников и сам знал, что надо писать, надо что-то делать, но он не знал только — для чего. Эти люди, что сейчас валили гнилой колосс партии и всего государства, не думая об осторожности, перли напролом и не скрывали своих мыслей. Когда-то Крахмальников посмеивался над романтиками от политики, которые выходили на площади впятером, расклеивали листовки, печатали запрещенные книги и журналы, давали интервью западным корреспондентам и так далее. Он считал, что все это пузыри. История так не делается, она создается тайно и постепенно. А теперь вдруг увидел, что все фиги в карманах оказались позорно мелкими, все интриги, имеющие благородную конечную цель, все равно были просто интрижками, а историю творили именно эти романтики. Нет, Крахмальников не был циником, ему самому нравились эти люди, но он должен был себя изломать, вывернуть и расколотить на части, чтобы собрать совсем другого человека.

И ночами он себя собирал. И собрал либерального демократа. Не сразу, не мгновенно, но зато крепко и надолго. Собственно, он занимался тем, чем занималось большинство честных людей. Революция, перестройка, реформы — все это проходило через их сердца. Были, разумеется, такие, кто лег спать коммунистом, а наутро встал демократом, быстренько вспомнил, как его учила креститься бабушка, и принялся горланить с трибун: “Долой привилегии, частная собственность, свободный рынок”, потому что никогда и ни во что не верил. Крахмальников подозревал, что Гуровин как раз из таких. Сам он был из тех, кто верит и свою веру так просто не меняет.

Для Крахмальникова его ночные бдения были мукой, но чем дальше, тем более сладостной мукой. Потому что у него получалось, получалось выдавливать из себя холуя, раба, интригана, подлизу и лжеца.

После репортерской поденщины вдруг засветила еле заметная перспектива соорудить собственную передачу. Короткую, всего раз в неделю, но свою. Но Крахмальников отказался. Он уже был уверен, что настоящая удача придет, а это так, соблазн по пути, оазис, из-за которого можно не выбраться из пустыни.

И она пришла — настоящая удача. Создавался Российский канал. Гуровин, с которым Крахмальников работал на ЦТ, готовя материалы для “Взгляда”, позвал его с собой.

— Ты что хочешь делать? — спросил. “Политику”, — чуть не вырвалось сокровенное.

— Заниматься информацией, — сказал он скромнее.

И стал выпускать острые “Вести”.

Ах, как они тогда работали, как жили, как выходили в эфир! Он наконец вкусил радость освобождения, когда слова значили то, что они значили. И это были правдивые слова.

Скоро Крахмальников уже был ведущим самого престижного, вечернего выпуска. А потом вдруг все сломалось. Откуда-то, неизвестно из каких щелей, снова поползли людишки, которые поначалу только советовали, но очень скоро и требовать начали: это не говорить, это смягчить, это осветлить…

Гуровин крутился как мог. Но из администрации президента все чаще рычали в трубку, и Крахмальников видел, как его шеф стушевывается.

Надо было опять сидеть ночами и перекраивать себя на новый старый лад. А сил на это у Леонида уже не осталось. Но главное — не было желания.

— Уйди, — сказала ему жена.

— Куда?!

— На независимое телевидение.

— Кабельное, что ли? — иронично усмехнулся Крахмальников.

— На “Дайвер” уходи.

— Ты смеешься? Три часа в день?

— Да. Три. Но свободных.

А потом и Гуровин предложил:

— Давай, Леня, собирать манатки. Я ухожу из РТР. А ты? Ты со мной?

Крахмальников тогда думал, что падает, но оказалось, что взлетает. Вот теперь он один из руководителей “Дайвера”, шеф информационной службы, у него еженедельная аналитическая передача, его приглашают в Думу и в Кремль, он беседует с американским президентом, творит политику. Но он больше не может жить с Гуровиным. И после логопеда он придет к своему благодетелю и скажет:

— Давай, Яша, собирай манатки. Ты уходишь из “Дайвера”.

Крахмальников понял, что больше не может быть рабом.

Питер

Расчет Никитина был верным.

Пока машинисту оказывали первую помощь в медпункте станции, Чак успел домчаться до “Дясятникова” и замереть в засаде за углом. Машина “скорой” появилась где-то минут через двадцать: выезд на аварию в метро — это вам не вызов к какому-нибудь дряхлому гипертонику, пришлось поторопиться. Впрочем, ранения у машиниста оказались не очень серьезными, поэтому проследить обратный путь неспешно двигавшейся “Газели” не составило для мощной “хонды” особого труда, несмотря на наличие пассажира за спиной мотоциклиста. Бригада “скорой” затащила носилки с пострадавшим в продуваемый сквозняком приемный бокс хирургического отделения, фельдшер отдала его документы сестре, и та поплелась куда-то искать дежурного врача. Через минуту мимо полусонного охранника проковылял измазанный в грязи мотоциклист, бережно поддерживаемый сострадательным помощником.

— Начальник, где тут у вас с переломами принимают, — спросил сопровождающий у толстяка в камуфляже.

— Вообще-то мы с улицы не берем никого. Вас должны на “скорой” доставить.

— Ага, я сейчас потащу его назад — “скорую” вызывать. Возле ворот они не ловятся? — саркастически поинтересовался Валера. — Ничего себе порядки!

— Ладно, — смилостивился страж. — Отведи его в бокс. Там уже лежит один, ждет врача. Сегодня Смирнов дежурит — он хороший…

Никитин присел на стул возле топчана, на который положили одурманенного обезболиванием машиниста, а Чак, включив шлем-камеру, остался стоять возле входных дверей, отсекая внезапное появление охранника.

Этот необычный шлем был его гордостью, а для корпункта — палочкой-выручалочкой в случаях, когда была нужна съемка скрытой камерой. Этот прием далеко не редкость в современной тележурналистике, не очень-то обремененной этикой. Правда, обычно скрытая съемка осуществляется с помощью портфеля или спортивной сумки, где тщательно прячутся громоздкие камеры, поэтому и ракурсы в репортаже возникают нелепые, откуда-то от колен, а то и вовсе с пола. А уж если требуется подстройка в процессе съемки, тут наступает полный провал. В Серегином же изобретении все работало как часы. Компактный мощный объектив со светочувствительной матрицей от современнейшей японской “цифровухи” маскировался за прозрачным катафотом в мягкой прокладке шлема, под козырьком крепился микрофон, проводки от них тянулись через разъем и Чакову косичку в куртку, где размещался привод с кассетой, а в кармане — панель управления. Достаточно было просто смотреть на объект, чтоб он оказался в кадре, а уж “зум” — наезд — и все прочее приходилось добавлять “по вкусу”. Шлемом можно было работать и с рук, а при необходимости быстро сдернуть с головы, разъединив разъем, и предъявить для не очень тщательного осмотра.