Книжная лавка близ площади Этуаль(изд.1966), стр. 52

Пот заливает глаза, пот градом катится по спине, по лицу. Давит, душит ворот рубашки. К черту! Расстегнуть ворот. Уф, кажется, легче. Нет, не легче. Теперь давит куртка. Жаркая, тяжелая. Тяжестью наливаются ноги. Пуды навалились на сердце. Перед глазами прыгают дома, вывески, люди. Оглядываются прохожие? К черту! Растерзанный вид? К черту! Быстрее! Прибавить темп! Еще быстрее! Пылают перед глазами круги. Пылает красная бензиновая колонка на углу. Ба, кажется, это та самая колонка, от которой уже рукой подать до Виль-дю-Буа, до дома Келлеров! Милая колонка, прекрасная красная колонка. Красная, прекрасная. Добрый толстый папа Келлер, он знает, где найти Гюстава, как предупредить Гюстава. Он сейчас же побежит искать Гюстава, и Даня тоже побежит. Только вот не подвели бы ноги. А Фабьен такая внимательная, такая ласковая Фабьен! И Андре мировой парень. И Арлетт. Все они мировые. Ну, поднатужиться, ну, немного, ну, еще совсем немного…

Ломкий, дрожащий голосок:

— Дени! Погоди, Дени! Постой!..

Кто это? Кто тянет его за рукав, кто вытирает ему глаза и лоб? Маленькая фигурка в косынке, прикрывающей заплаканные глаза. Арлетт.

— Что ты? Что с тобой?

— Я жду тебя здесь… Я так давно жду…

— Что случилось, Арлетт?

— Забрали папу и Андре. Приехали в пять часов и забрали. Все перерыли, все вверх дном. Взяли ротатор и приемник и еще нашли восковки. Маму заперли наверху, а я, я успела убежать.

— Так. — Даня устало понурился. Кончился его бег. Застопорили ноги. Застопорило сердце. Вдруг наступила тишина.

— Вторая машина подъехала к дому Греа, — доносился до него торопливый шепот Арлетт. — Как они забирали мсье Греа и Филиппа, я не видела, пряталась в это время за домом. Потом, когда они уехали, видела, что дверь у них отворена настежь и у самого порога какие-то бумажные клочки.

— Так. — Кажется, Дане вовек не выговорить что-нибудь, кроме этого "так".

— Идем отсюда, Дени. — Отважная маленькая Арлетт смотрела на него так участливо! — К нам теперь больше нельзя, они, наверно, оставили в засаде своих шпиков. Ведь они спрашивали папу о вас, я слышала.

— Куда же идти? — разлепил наконец губы Даня. — Куда?

— Как — куда? — удивилась Арлетт. — К профессору Одрану, конечно. Гюстав всегда наказывал: если будет провал, тотчас к Одрану. У него самое надежное место. — Она оглянулась. — Только давай подождем Поля. Ему ведь тоже нельзя возвращаться к нам.

— Подождем Поля? — машинально повторил Даня. — Нет, не надо ждать Поля… Он… он больше не придет.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Книжная лавка близ площади Этуаль(изд.1966) - Knijlb400_.png

1. ИЗ БЛОКНОТА Д. ГАЙДА

Между прочим, сегодня день моего рождения. Восемнадцать лет. Прожита почти треть средней человеческой жизни. А событий, событий… Хватило бы, наверно, на три человеческих жизни. Решил отметить день рождения покупкой этого блокнота. Так сказать, подарок самому себе. На что он мне? Что я собираюсь в нем писать? Сам еще не очень знаю. Знаю только, что у каждого человека, наверное, есть потребность (не представляю, чтоб ее не было) хоть однажды повести этакий разговор с самим собой. Кто ты такой, что в тебе есть и чего нет и какие у тебя устремления. Тем более в такой "высокоторжественный" день. Почти совершеннолетие. Все это последнее время во мне — смерть П. Зачем, зачем я держался за эту, в общем, смешную, совершенно мальчишескую клятву? Если бы я вовремя сказал Г., может, ничего и не стряслось бы и П. был бы жив. Но Г. смотрит определеннее на это дело. Уверен, что наше вмешательство ничему не помогло бы, не смогло бы спасти П. "С тех самых пор, как твой дружок попал к ним в лапы, он был уже обречен. Ты что, не знаешь их методов? Используют человека в своих целях, а после сразу уничтожают, как ненужного свидетеля".

Не могу я судить П. как предателя. Г. сказал: бывают смерти высокие и низкие, смерти нужные и бессмысленные. Сам он считает, что П. погиб низко и бессмысленно. Не согласен. Совершенно категорически не согласен. Ведь в последнюю минуту П. увидел, что предал своих, ужаснулся и жизнью искупил свою вину. Значит, не было в его смерти низости и бессмыслия. Не могу я решать до такой степени безапелляционно.

В Париже, когда впервые я узнал Г., он показался мне идеалом, я ему старался во всем подражать — в походке, в словечках, даже берет носил, как он. Смешно? По-моему, вовсе не смешно. Я думаю, что у каждого в жизни должен существовать нравственный и даже физический идеал. Но особенно, конечно, нравственный. Эталон, по которому проверяешься сам и проверяешь других. Даже у ворюги Костьки в Полтаве был свой идеал — какой-то ловчила и фраер, по кличке Дубонос, — мне тогда Костька много о нем рассказывал, восхищался.

Для Ан. эталоном был я, я это чувствовал, и мне это было, конечно, приятно. Для П. идеалом сразу, по одному только письму, стал Василь Порик. П. сам мне об этом сказал. Может быть, не будь этого идеала, П. не пустился бы в такие приключения. Наверное, он думал, что это самый короткий путь к подвигам.

Казалось бы, самый высокий эталон для каждого советского человека наши вожди. Ленин. Разве это не высочайший нравственный идеал? Конечно, да. Ленинская самоотверженность — ничего для себя, все для других, скромность, отвага, — все это до самого сердца доходит. Но обыкновенному парню вроде меня или мне подобных хоть и хочется быть таким, не может не хотеться, но сразу чувствуешь — не дотянусь, слишком светло, недоступно, вершина чистоты. Николай Островский уже ближе, доступнее, понятнее. Но нравственные его совершенства, все отличные качества его души, его воля, наверно, проистекали от борьбы с болезнью, от постоянной мысли — не сдаваться, все вынести, все перебороть. А если судьба ничего такого не уготовила и здоровья не лишила (вон какой бугай вымахал Данила!), тогда кого считать эталоном?

Уважаю Герцена за иронию, драчливость, громадный ум. Белинского — за честность, горячность, прямоту. Толстого — за великие принципы, за несгибаемость. Но все они все-таки не нашей эпохи, не нашей "выделки".

Значит, кто же? Давай, Данилка, в этом парижском блокноте честно сознаемся: восемнадцать лет существует твой нравственный идеал, и как установился сам собой в раннейшем детстве твоем, так и стоит незыблемо, и никто не смог тебе его заменить. И ведь вспомнить страшно, что было за последние три года! Война, оккупация Полтавы, облава, лагеря, немецкий военный завод, гестапо, штрафная команда, шахты; побег, Париж, Сопротивление… А идеал все тот же и все так же зовется Сергеем Данилычем Гайда.

Может, странно считать для себя нравственным мерилом собственного отца? Но вот так получилось: никого я не встречал лучше и более подходящего для такого мерила и ничего уже с этим не поделаешь.

Итак, папа…

Остается выяснить, какие черты или свойства я считаю обязательными для моего нравственного идеала.

"Чувство каменной горы". Это — наиважнейшее, и его-то я ощущал чисто животным образом с самого раннего детства: вот человек, на которого можно положиться, как на каменную гору. Все выстоит, ото всего защитит, укроет, будет стоять прочно и твердо в любые бури и невзгоды. Наверно, в детстве очень важно вот так верить в человека, в его слово, в его силу физическую и нравственную. Детство давно миновало, а вера осталась.

Второе — гражданственность. Чтобы к делам своей страны, своего народа относиться как к собственным, даже горячее, злее, заинтересованнее, чем к собственным.

Был однажды спор между папой и Любой Шухаевой. Люба сказала, что она арендатор жизни, и арендатор кратковременный. Поэтому она и хочет взять от жизни все, что та может ей дать, и ничего не желает ни строить, ни оставлять после себя. Помню, как папа тогда разъярился. Сказал, что он-то настоящий владелец жизни, и владелец именно нашей жизни, в нашей стране. Поэтому и строит и растит людей, и все, что происходит у нас, его, как владельца, прямо касается, а такое мировоззрение, как у Любы, он считает глубоко враждебным, мещанским и мелким. Мама еле его утихомирила тогда.