Агония, стр. 28

Встречаясь с Костей, Даша ежеминутно ждала: вот сейчас выскочит из него чертенок и все объяснит. Я такой потому, что хочу для себя вон того, этого и еще немножко и ради исполнения своих желаний пока терплю. И тогда все встанет на свои места. Терпение, умение выждать Даша в людях понимала и уважала. Она слушала рассуждения Кости о том, как будет покончено с беспризорностью, из всех углов повытаскивают уголовников. В Ленинграде, на “Красном пути-ловце”, выпустили в прошлом году два трактора, а в будущем году будут выпускать семьдесят тракторов в месяц, и тогда крестьянину станет легче.

Все хорошо, все, допустим, так, да тебе-то, Косте Воронцову, чего с этого будет? Хочешь сказать, живешь ради людей? Людям все, а тебе ничего, только их радость да счастье?

Смеялась поначалу Даша, а потом сомнение закралось, беспокойство в себе обнаружила: а вдруг он действительно такой? Как же на одной земле живут Корней и Костя Воронцов? Как помещаются? И где ее, Даши Паненки, место?

Она сидела за столом, бездумно разглаживая складки крахмальной скатерти, когда дверь открылась, вошел Корней, оперся плечом о дверной косяк, глаз по привычке не поднял.

— Собралась?

Даша не ответила, смотрела на Корнея с любопытством, словно знакомилась. Он был в добротной, стального цвета тройке, твердый воротничок, галстук-бабочка подпирали его тяжелый подбородок. А ведь интересный мужик, подумала Даша. Лицо бледное, значительное, тяжелые веки закрывают глаза. Руки только не знает куда девать и глаза прячет. Где-то я такое лицо видела. Она вспомнила, как, гуляя с очередным фраером в Ленинграде, остановилась около какого-то памятника — белая мраморная голова на темной гранитной доске. Та голова тоже была бледная и слепая.

Корней давно научился наблюдать людей, якобы не поднимая глаз. Он сразу отметил, как тщательно прибран номер, хотя этого совершенно не требовалось. Через несколько часов гостиница приобретет нового хозяина, пусть он и заботится о чистоте и порядке. Оценил Корней, как одета и причесана Даша: ни пудры, ни помады, ни туши на глазах. Как к ней подступиться, подмять, рабой сделать? О чем она думает, чего хочет?

Корней стоял и, не веря в успех, ждал: ответит на вопрос Даша, улыбнется, спросит о чем-нибудь. С какими мужиками справлялся Корней, каких зверей приручал, а с женщинами у него не так, все обратно и поперек. И подумалось ему: встала бы сейчас Даша, подошла, положила руки на плечи и сказала бы, мол, амба. Корней, люблю, ничего мне кроме тебя в этой жизни не надо. Деньги и власть твоего плевка не стоят. Корней, уйдем, завяжем, герань на окошко поставим, и буду я тебя со службы каждый день ждать.

Не ответила на пустой вопрос Даша, ничего не спросила, как и не спрашивала никогда, лишь “да”, “хорошо”, “ладно”. И в который раз проглотил Корней оскорбление. Раньше запоминал, к счету приписывал, теперь бросил. Сам уже не верил, что когда-нибудь счет свой перед Дашей на стол выложит и скажет: поигрались, девочка, теперь плати.

— Вроде бы светает, — Корней подошел к окну. Даше все это надоело порядком, и она сказала:

— Сейчас завиднеется, — встала, потянулась. — Так едем?

— Куда? — Корней даже глаза поднял.

— Ты мужик, у тебя вожжи, — ответила Даша. — А ежели для меня в твоей пролетке места нет, не пропаду.

Зная, что если продолжать с Дашей игру, то только хуже будет. Корней рассмеялся неумело и сказал:

— Место для тебя. Паненка, — самое почетное, скоро тронемся, только еще одного мальчонку из этого дома прихватить требуется.

— Кого?

— Так уж это они сами определят, жребий, должно, бросят.

Корней открыл дверь, пропустил Дашу, и они прошли в соседний с гостями номер.

Даша легла на кровать, заложив руки за голову, и прикрыла глаза. Корней опустился в кресло.

Глава десятая

Выбор

(Продолжение)

Хан лежал на кровати в такой же позе, как и Даша, и так же ждал, вернется Сынок или нет. Когда тот уходил, Хан не сомневался: парень вернется, никуда не денется. Постепенно уверенность сменилась сомнением, которое уступило место тревоге. Сейчас Хан уже обдумывал, как выворачиваться перед Корнеем, если Сынок не придет.

Отец Степана Петр Савельевич Бахарев родился на Дону, своей земли не имел, батрачил. От тоски и безысходности сошелся он с хозяйской дочкой, болезненной и перезрелой девицей, полагая, что хозяин пошумит, изобьет, возможно, да и отойдет. Дочка у казака была одна. Однако жизнь положила иначе. Когда любовь молодых уже нельзя было прикрыть самым широким сарафаном, хозяин ни шуметь, ни драться не стал, всех выкинул за порог молча. Нелюбимая жена родила и вскоре померла, Петр Бахарев с сыном двинул на Москву. Но то еще был не Степан, а его старший брат, которого в честь деда назвали Григорием.

Степан же родился уже в Москве, в девятисотом, и мать его была из благородных, носила свою фамилию и записала сына на себя. Алена Ильинична вроде бы танцевала в оперетте, и не исключено, что в ночном заведении. Богатырь с Дона Петр Бахарев был ее “капризом”, Алена решила родить, жить как люди. На свет появился Степан, который так же, как и Григорий, через год остался без матери. Истинным призванием этой женщины была сцена.

Бахарев в то время завел в Замоскворечье небольшую кузницу, мастеровитый и неутомимый, работая с темна и до темна, он завоевал в округе авторитет, ковал лошадей, работал железо для телег, экипажей и латал хозяйскую утварь. Видно, господь рассудил, что раб свою чашу еще не допил. Только жизнь троих мужиков слегка просветлилась, как Петр Бахарев остался без обеих ног. На рождество, переходя улицу, поскользнулся, и переехал его ломовик, груженный пивными бочками. Можно было спасти раздробленные голени или нет — неизвестно, отрезали по колено не спрашивая.

Отец не запил, не положил между культей шапку, смастерил себе подобие кресла, установил около наковальни. Степану тогда минуло пять, старшему, соответственно, — десять. Работая в кузне, они не только подавали, держали, помогали раздувать огонь, но и добывали металл. Отец никогда не говорил “железо”. Степан сызмальства усвоил, что похожие с виду железки по своему нутру часто разные, металл многолик и разнообразен: жесткий, мягкий, хрупкий и упругий. Мальчишка быстро разобрался, какой металл для чего требуется: сундук ковать — одно, петли и засовы для ворот изготовить — совсем иное требуется.

К десяти годам Степан и понимал металл, и работал его лучше брата. Григорий уступил старшинство охотно, здоровьем и душевной тусклостью он пошел в мать, Степан же был отлит в батю. Жили три мужика дружно, спали на низком широком топчане, ели из обливной глиняной миски, черпая по очереди.

В четырнадцатом Григория убили, как только он в окопы попал. Отец, все выносивший стойко, получив похоронку, занемог. Врачей не звали, отец лишь рукой махнул, сказал, что устал, велел Степану не мельтешить и богу не перечить.

Схоронив отца, Степан кузню бросил, пошел на завод, где его отлично знали, и, на зависть ровесникам, которые получали от жалованья половину, начал зарабатывать со взрослыми вровень. Относились к нему и рабочие, и хозяева с уважением, вскоре стали называть Петровичем. Держался Степан с людьми сдержанно, порой и заносчиво, силенка во все стороны прет, а не только куда требуется. В политику Степан не лез, к митингам и стачкам относился скорее насмешливо, чем сочувственно. Когда случался на заводе скандал, Степан молча отходил в сторону, ждал, на льстивые уговоры мастера неизменно отвечал: я как все, народу виднее. В пикетах он не стоял, но и штрейкбрехером не был.

Семнадцатый, как и каждый год, начался первого января. Второго рабочие к станкам не вышли, Степан не знал, чего они добиваются, пришел на завод по привычке и от любопытства, в толпу не лез, молчал в сторонке, наблюдал. Жандармы на рысях вылетели сразу с обеих сторон, переулок закупорили, будто бутылку. Поначалу заводские огрызнулись, полетели камни, крепкие ладони схватили привычное им железо, но всхрапнули широкогрудые кони, тускло засветились обнаженные шашки — толпа шарахнулась, рассыпалась. По указке хозяев, хватали зачинщиков. Степан растерялся, но виду не подал, стоял, опустив тяжелые руки в карманы, прикидывая, как бы убраться по-тихому. Тут какой-то неразумный в штатском решил отличиться, схватил Степана, вцепился в него, как болонка в волкодава. В те времена не то что самбо либо каратэ, бокс людям был в диковинку, и Степан лишь опустил кулак на франтоватую шапку штатского. Будь у него голова и ноги покрепче, он бы только по колени в мостовую влез, но организм у штатского оказался неподходящий, рассыпался. Позже врачи над ним колдовали, собрать не удалось, и душа неразумного улетела по назначению, а тело предали земле.