Вор, стр. 27

XVI

В ту пору, когда на удивленье всего блатного мира сам Дмитрий Векшин посетил соперника своего, главной клинической приметой близкой Агеевой поломки была всего лишь полусуеверная боязнь дневного света. Сидя у себя в норе, он без отдышки, от еды до еды, и не гонясь за сходством, крутил бумажные цветы и раскладывал про запас по картонным коробам у задней стены. Он копил их, точно сбирался увенчать ими однажды кое-кого из почтенных деятелей буржуазной современности, которые с помощью хитрейших экономических, моральных и прочих манипуляций подняли его, рядового крестьянского парня, на вершины цивилизации, изготовив из него столь же выдающегося убийцу. Разум Агея спасительно выключался на время этих занятий: трудились одни руки, костеневшие от усталости и не желавшие умирать… Он не терпел входивших к нему без стука и вздрогнул теперь, даже метнулся к подоконнику зачем-то, едва зародился незнакомый звук не Манькиных шагов, и потом шорох бумажных обрезков на полу сопроводил медленное движение открываемой двери.

— Входи же… — в полный шепот крикнул он с мукой затянувшегося ожиданья.

Лицо его выразило высочайшую степень виноватого оживленья, когда увидел Митьку. Услужливо стряхивая бумажный сор с табуретки и привычно пряча что-то в рукаве, он усердно приглашал садиться, заискивал в госте, приход которого таил в себе надежду на какую-то спасительную неизвестность.

— Да вона кого бог послал… давненько. Присаживайся рядком, Митя, подмогни!.. — и раскатился глухим дрожащим смешком.

— Отложи нож-то, порежешься! Я к тебе насчет того дела, с каким ко мне посыльные твои на днях приходила, — сразу объяснился Митька во избежанье недоумений и, разочарованно оглядевшись, присел на показанное место, но сидел как-то выпрямленно и настороженно, словно опасался, что на всю жизнь прилипнет к нему какой-нибудь Агеев лоскуток.

— И что же, пойдешь со мной, не погребуешь? — недоверчиво покосился Агей, сделав попытку прикоснуться хоть к его рукаву.

— Обсудим, не завтра же отправляться… опять же ты под моим контролем пойдешь, — уклонился от прямого ответа Митька и поднялся, вовремя отдернув свою руку.

Агей сидел, чуть наклонясь вперед, и руки его с видом чугунных провисали меж колен. Нежданно Митьке пришло в голову дикое открытие, что, верно, до солдатчины, пока не пробрызнул первый ус над губой, Агей был красив и статен; тогда еще не вился над низким морщинистым лбом этот вскурчавленный, словно подпаленный волос. Как бы отвечая Митькиным мыслям, Агей прочесал голову всею пятерней и обдернул беспоясую рубаху, отчего стал чуточку еще страшней.

— Митя, — заговорил он, бросая руки на стол, — уж не брезговал бы ты мною! Я и не скрываюсь, что дружбы твоей ищу… не дружбы даже, а хоть изредка подержаться за тебя! Уж больно я нонче… словом, совсем одинешенек стал.

— В деревню ехал бы тогда, чего тебе здесь? — наугад посоветовал Митька и сам себе подивился, с каким Жалким нетерпеньем ждал появления Маши, ради чего и притащился сюда. — Осталась же у тебя родня в деревне!.. отец-то жив еще, сказывали?

— Как же, папаня у меня здоровый, точно в кузне ковали. Мой папаня сам на меня в чеку ходил. «Чего вы за ним рыщете, зря сапоги треплете? — это он им про меня говорит, про дитя родное. — Лучше выдайте мне машинку на руки, шпалер по-нашему: он, говорит, ко мне скорей наведается, чем к вам». Отец на сына, каково, а? Какая там, к черту, родня. У меня, Митя, родня только сапоги, остальные — все хорошие знакомые! Меня сапог не осудит, оба мы с ним черные: хвастаться ему передо мной нечем! Да еще вот ты меня не осудишь… потому что знаешь, что меня нечего судить, а сжечь надо и пепел из пушки в небо пальнуть! — Вдруг он заглянул в лицо гостю. — Может, сразу Маньку тебе позвать… аи потерпишь — со мною? — И Митька нашел в себе силу ответить спокойным тоном, что никуда не торопится. — Но если очень тебе желательно, то суди меня, Митя, с удовольствием послушаю. Я к тому, что Манька больно хвалит тебя… честней и чище не бывало мальчоночки на свете, а к нам будто не от разгула, а единственно по скверному ндраву попал. К слову, напрямки, если не секрет… верно это, будто ты так ни разику и не пожил с нею?.. ну, когда на Кудеме-то прятались? — Агей лгал из ревнивой и неусыпной ненависти: жена ни словом не обмолвилась ему про совместное с Митькой детство, однако кое-что Агею удалось самому разведать стороной.

— Мне не к чему судить тебя, Агей, — терпеливо сказал Митька, пропустив главное. — К несчастью, я и сам недалеко от тебя ушел…

— Понятно, не судите, да не судимы будете, хе-хе… — и снова кашляющий Агеев смешок расползся по комнате. — Круговая порука, значит! Не судите, потому что у самих рыльце в пушку. Совестливые всегда бывали хитрее грешных… Ан, врешь, — суди меня, а я посмотрю, с какой такой точки ты меня судишь! — Подавшись вперед, Агей вскользь хлестнул ладонью по столу, так что огарок свалился и продолжал пылать в прозрачной лужице стеарина. — Я тут частенько шумлю, жжет меня, не обращай внимания, Митя. Ты промеж нас совсем как гражданский герой, только второго сорта… и ты собою вроде протестуешь, а мы-то, грешные, давно кормимся нашим делом. Глядишь, тебе еще простят, как своему, и ты над нами на казенном коне гарцевать будешь, а я… — Он понизил голос до шепота. — Я уже знаю, в которое мне место пуля войдет… Нет, мне бы только лестно было, кабы ты меня маненько посудил: даже интересно на себя в зеркало с золоченой рамой полюбоваться. И я не шучу, должен кто-нибудь и во мне разобраться: изучают же нечисть всякую, пускай руками и не прикасаются…

Тогда-то Митька и помянул мимоходом, как неделю назад прогнал от себя одного бесстыжего сочинителя в клетчатом демисезоне. Агей воспринял сообщение с почтительным любопытством… Вскоре Митьке душно и тесно стало от Агеева присутствия. Он подошел к окну и отдернул в сторону чуть наискось и гвоздями прибитое одеяло. Ворвались свет и тревога: на улице оказалась не ночь, лишь вечер пока. Теперь запущенная неряшливость комнаты еще сильней выдавала душевное состояние ее жильца. Окно выходило на запад, — обычно грязноватый городской снег чудесно и оранжево поблескивал на крышах. Где-то в нежнейшем отдалении, под чугунной плитою неба догорала ленточка зари, такая ласковая и тоненькая, словно из девчоночкиной косы.

За спиной вполголоса откровенничал Агей, а Митька кивал, не имея нужды или охоты вникать в признанья, содержанье которых к тому же целиком надо оставить на совести сообщившего их Фирсова. Митька глядел в окно и думал: вот сразу, немедля, выйти бы в эту лиловеющую загородную тишину, выбрать проселок попустынней и, доверясь ему, брести неделю без мыслей и желаний, без ничего, кроме решимости к забвенью, — и не останавливаться нигде, а только все идти скрозь море, если встренется, через снежные хребты, вон в ту золотистую щелку зари — без желания узнать, к чему все это… Ему почудилось даже, что грудь его наполнилась крупитчатой свежестью морозного воздуха, а ноги налились ноющей сладостью от долгой ходьбы.

— …И ведь сколько разов я тебя добивался, чтоб свидеться, а ни на одну записочку ты мне не ответил, — достиг наконец Митькина слуха укорительный Агеев голос. — А я тебе напрямки скажу, зачем ты сегодня пришел ко мне…

— Ладно, ладно, не хитри, — раздраженно прервал Митька, лишь бы избавиться от этой навязчивой близости. — Я давеча по глазам твоим увидел, что сразу разгадал. Да, я согласился прийти к тебе потому, что Машу захотелось повидать… хватит с тебя?

Митька произнес это, все еще стоя спиной к Агею. Вдруг он обернулся скорей на тишину, чем даже на шелест чьего-то другого, кроме Агеева, присутствия. Еще раньше по внезапному замиранию сердца Митька понял, что вошла Вьюга.

XVII

Они не виделись с осени, после случайной встречи в цирке, где им обоим выгодней было не узнавать друг друга. Манька Вьюга была в неизменном для всех случаев жизни чуть старомодном, но словно впервые надетом черного шелка платье, тесном и без ворота, как для эшафота. Стоя на пороге, чуть привалясь виском к притолоке двери, Вьюга курила папироску. Ни лоскута пестрого не было на ней, но такая незнакомая покорительная новизна появилась в ее облике за истекшую треть года, что Митька ослепленно опустил глаза.