Русский лес, стр. 86

Поля проснулась с головной болью, в изнурительной испарине. Кровать стояла на самом припеке, и невысокое осеннее солнце изливало на нее остатки дневного жара сквозь балконный проем, а в дверь, запыхавшись от трудной лестницы, заглядывала Таиска с дарами. Оставив свою кошелку с домашней снедью у порога, она присела рядом с Полей, но та продолжала глядеть сквозь тетку в загадочно устремленные на нее глаза Грацианского, стараясь прочесть в них приговор себе.

— Едва добралась, высоконько поселилась: только без лифта и поймешь, сколько грехов на себе носишь! — говорила между тем Таиска, переводя дыхание. — Иван-то вместе со мной собрался было к тебе, да машину за ним из самого что ни есть высшего лесного управления прислали, — и ласкала племянницу, оглаживала её всю. — Горяченькая, не остудилась ли?.. с чего это ты от меня глазки-то вниз? Ай не вовремя старая притащилась?

— Нет, что ты, тетя Таиса, я так рада... — отвечала Поля, вся ослабев от своего недосказанного сновидения.

— Не заметно, что рада... — ревниво попрекала Таиска. — Хоть бы обняла тетку-то!

— Напротив, ты вовремя пришла, тетя Таиса... ровно от колодца меня оттащила, — непонятно пояснила Поля и приласкалась к ней, именно за то и благодарная, что не допустила её сделать какое-то страшное открытие про Грацианского. — Да ты отдохни, отдышись... постель я сама приберу потом.

Пошатываясь, она пошла к столу выпить теплой, тоже с припека, воды.

— И так мне обидно стало за Ивашу, в прошлый раз: ведь эка что из-за Серёженьки ты на него возвела! — говорила между тем Таиска. — А Серёжа-то приемыш у нас... не проболтайся ему при случае, все дело погубишь. Уж он ни дома, ни фамилии своей не помнит: все Вихров Сергей да Вихров Сергей. Оно, может, и неправильно по-нонешнему-то, а по-нашему, по старинке, и щенка слепого вроде грешно из дому гнать: живое творение. Прежние люди так сказывали: неизвестно, кто к тебе младенцевой ручкой постучался. Уйдет, пожалуй, да и унесет твою долю в нищенской своей суме... то-то, Полюшка!

Так приговаривала Таиска, рассовывая свои дары из кошелки прямо по местам, где они могли дольше сохраниться от порчи. Все в ней сейчас доставляло Поле желанное успокоение: и певучая, с перепадами, русская речь, и ровный, как в бессолнечный полдень, свет в её глазах, даже домовитый, с полынкой, запах неношеной одежды, сохранявшейся до случая под замком. Однако за её осторожностью, за уклончивыми интонациями, с какими она подходила к рассказу о Серёжином происхождении, Поля чувствовала ещё одну железную дверь и новую тайну за нею. И тогда, вся трепеща от боязни прикоснуться к чему-то запретному, Поля спустилась за теткой в сырой и полутемный погреб, каким неомраченной детской душе представляется биография любого старика, хотя бы то был её отец.

Сережина история напугала Полю, потому что путем прямой логики вынуждала перенести на мать мнимую отцовскую вину за распад семьи.

3

У горбатенькой так мало имелось личных воспоминаний, что все пустые места в своей памяти она забивала событиями чужой жизни. Рассказ Таиски начинался с переезда молодых Вихровых из лесничества в столицу, ознаменованного пропажей багажа в дороге, так что буквально всем, кроме книг, пришлось обзаводиться заново. Неожиданно, с успехом вихровского сочинения пришли и деньги, баснословные по тому времени, если мерить количеством нулей. Оттого что все заботы по устройству на новом месте пали на Таиску, она в точности помнила, как долго маялись, пока не справили бельишка, и как самолично красили купленные по дешевке кровати больничного образца, и сколько заплатили столяровой вдове за недоделанный буфет с резными причудами, кстати обладавший свойством среди ночи распахивать дверцы с таким заунывным и протяжным вздохом, что Леночка просыпалась и с сердцебиением ждала продолжения. Все пять лет совместной жизни Вихровы собирались позвать мастера для починки, потому что жалко было портить хорошую вещь самодельной вертушкой на гвозде, а после бегства Леночки нужда в этом отпала: остальные члены семьи отличались на редкость крепким сном. Пожалуй, то была единственная подробность прошлого, которою мать поделилась с дочкой в смешливую минуту.

Первое время Таиска нарадоваться не могла на усердие невестки, с каким та вила свое гнездышко. Весь опыт сапегинского домохозяйства она вложила в убранство двух комнат в старом институтском флигельке; третью получили после рождения ребенка. Леночка ожила на новом месте, в отдаленье от ненавистной Енги: ей просто не хватало времени на раздумья, потому что, сколько ни хлопочи, всегда найдется такой уголок в гнезде, куда можно сунуть ещё перышко. Ей хотелось запастись дровами, пищей, чтоб запереться и никуда не выходить из дому, чтоб денег хватило надолго; Иван Матвеич даже одобрял её домоседство и доходившую до скупости расчетливость, не догадываясь о их происхождении, а то были приготовления к долговременной осаде. Всякий раз, возвращаясь с работы, он заставал уютную новинку, крепившую благополучие семьи, в виде набойчатой занавески или охапки кленовых листьев в глиняной крынке, с осенним бересклетом пополам, и — непременную песенку Леночки, вполголоса, неуловимой мелодии и без слов, совсем как у лесной птицы. То была его лучшая творческая пора: черновые наброски новой книги лежали на кухонном, приспособленном для писания столе. И если вечерком не шли в кинематограф или на пирог к сослуживцу, Иван Матвеич мастерил нечто по мебельной части или, ещё охотнее, читал вслух выверенные временем, поскучнее какие, покалорийнее, как он выражался, произведения классики — с передышками для выражения восторга или пояснительных примечаний. Так строилась надежная и, пожалуй, весьма преждевременно осмеянная, гранита крепче, семейная база, откуда многие прежние деятели, вроде Вихрова, вырастали в высоты своих наук без опасения завязнуть ногами в трясине житейских мелочей... Словом, все события скучноватой профессорской жизни легко просматривались лет на сорок вперед. Вот бальзамины цветут на окнах, младшая дочка щебечет в солнышке на полу, а Иван Матвеич ради прочности семейного уклада величает супругу то голубушкой, то матушкой. И так до поры, пока многочисленное и умеренно рыдающее потомство не схоронит тружеников рядком на одном из московских кладбищ.

Леночка и в Москве оставалась той же пугливой дикаркой; и, по примеру многих современников, Иван Матвеич имел полную возможность до конца дней держать её в этом удобном для хозяйства первобытном состоянии, со знаниями на уровне уездных медкурсов военного времени. Однако весь досуг первых лет Иван Матвеич посвятил расширению её кругозора и в особенности пробуждению в ней человеческого достоинства. И даже если бы предвидел, какому риску подвергает свое непрочное счастье, все равно в нем победило бы врожденное педагогическое чувство должника перед всяким, кто знал об окружающем мире меньше его самого. Даже столичные развлечения, не слишком частые из-за отдаленности театров и музеев от их местожительства, он сделал подсобными учреждениями своего домашнего университета... Конечно, Леночка так никогда и не побывала на сверкающих вершинах большой культуры, но и с достигнутой ею высотки, заметно упрощаясь, становился понятным чертеж мира, такой запутанный вблизи. Как бы сквозь туман, в глубокой лощине внизу проступала натоптанная, вся в петлях ошибок и заблуждений тысячелетняя дорога человечества; подобно огненному столбу в библейской пустыне, влекла его вперед мечта о совершенных — справедливости и блаженстве, без чего оно давно превратилось бы в кулигу жалких и беспощадных насекомых... Попутно Иван Матвеич старался внушить своей ученице мысли о святости жизни и способах сократить людские блуждания в поисках пищи и радостей, подчеркивая при этом, что горе отдельной особи ничтожно перед счастьем многих, и благо её кощунственно вне блага подавляющего большинства... правду сказать, лесные лекции удавались Ивану Матвеичу в неизмеримо большей степени. Надо считать удачей, что Грацианский ни разу не побывал на его чтениях, — уж он порезвился бы насчет его исторических воззрений, в частности, по поводу его провинциального благоговения перед страданием, пошедшим на оплату человеческого прогресса!