Русский лес, стр. 181

— Сколько я уловил из твоего письма и от Осьминова, ты все время в госпитале работала? — деловито допытывался Иван Матвеич.

— И в госпитале.

— Значит, приходилось вытаскивать раненых с поля боя, если и тебя задело?

— О, пустяки, просто поцарапала коленку... доктора сказали, что в полгода это бесследно пройдет. Я думаю, что Серёжу ты ещё застанешь у мамы, если у тебя будет желание заглянуть к ней. Кстати, чуть не забыла карточку её тебе вернуть... помялась немножко, извини! Зато очень выручила меня однажды...

— Так уж держала бы у себя: война ещё не кончилась!

— О, я себе другую достала... а то как-то неуютно без нее на твоем столе, — и, лукаво улыбнувшись, проворно вставила фотографию в пустовавшую рамку.

Как и Таиска, Иван Матвеич покорно принял Полин намек за несомненное доказательство её осведомленности и старшинства.

— Ты видела маму? — спросил он, разглядывая недопитый глоток на дне стакана.

— Да... неделю назад она была вполне здорова, у нее много работы, ей хорошо. — Поля рассказала также, что после почти полугодовой работы в отряде Елена Ивановна вернулась в свою больницу; одно время, по дороге на запад, в Пашутине помещался медсанбат, где они и лежали у ней втроем.

— Кто же это промеж вас третий-то был? — робко поинтересовалась Таиска и опять несмелой рукой поправила Полину звездочку.

— Так, один мой старинный товарищ по школе, Родион. Его тоже ранили в первый же день наступления. Спасибо маме, выходила... ведь он в пехоте был! — И вот незнакомое старикам ожесточенье родилось в её голосе: — Но, кажется, ничего не жаль, лишь бы отделаться от всякой дряни... чтобы хоть дети наши в чистый дом вошли.

По интонации скрытой боли и гордости за неизвестного солдата Родиона легко было догадаться о характере её привязанности... да и пускай бы уж вили свое гнездышко, лишь бы в голубином согласии прожили отпущенный им век. Однако упоминание о детях встревожило Таиску.

— Какие ж у тебя дети, Поленька? — спросила она поласковей, чтоб не обидеть. — Сама ещё былиночка, того гляди ветер сломит.

— Я и не говорила — мои. Я сказала — наши.

Поля произнесла это звонким и чистым голосом, удивленная в своей чистоте подозрительностью старухи, и что-то засветилось в её взгляде, чего нельзя выдержать не мигая. Стало ясно, что если она ещё вчера всем до последнего лоскутка была обязана старшим, теперь сами они целиком зависели от её мужества и успехов.

Искоса она взглянула на часы и поднялась.

— Теперь, извините, мне придется ненадолго уйти по одному неотложному дельцу. Но я вернусь до ночи... на свое старое место! — и с улыбкой оглянулась на смежную комнату, с гитарой над Серёжиной кроватью. — Все забываю спросить: кто это музыкой занимается у вас?

— Это я в годы пашутинского одиночества моего грешил... — сказал Иван Матвеич с новой тревогой в голосе. — Тоже по служебному идешь, по делу-то?

Она замялась:

— Да не совсем, папа... нужно должок один занести. Я туда уж заходила давеча, но не застала. Ничего, я одним духом на метро скатаю... и чаю не успеете напиться!

— У чужих-то и взаймы берешь, а своих и минуткой лишней не подаришь: все в бегах да в бегах, — попрекнула Таиска. — И завтра будет день!

— Это такой должок, тетя Таиса, что никак отложить нельзя. А то ещё растрачусь на войне... платить станет нечем.

Длинное сиротливое молчание наступило после её ухода.

— Вот и покончилось ихнее детство, — вздохнула одна из соседок, тоже мать четырех солдат на самых грозных участках фронта, вздохнула и прибавила в том смысле, что вот подросли детушки и подключаются к исполнению служебных обязанностей, высоких служебных обязанностей человека на земле.

3

Ввиду того что Полин должок был не денежного свойства, у нее хватило бы физических возможностей отдать его и раньше, начиная с сентября, сразу после лекции в Лесохозяйственном институте, но в ту пору она, по её искреннему убеждению, ещё не обладала если не юридическим, то моральным правом на осуществленье своего порыва. С этим настроением почти год назад она приехала в Москву, и, правду сказать, лишь отсутствие отца при первом Полином визите избавило её от ужасной и непоправимой ошибки. Все это время Поля вела как бы следствие по вихровскому делу, затянувшееся из-за переменной удачи, но с каждым днем он возрастал, грустный Полин должок, а в последние месяцы даже начал омрачать её существованье. Знакомство с Серёжей и через него с догадками Морщихина помогло Поле разобраться в истории лесной распри, так что к весне сорок второго года в Полином сердце сосредоточился весь обвинительный материал об Александре Яковлевиче Грацианском, лишь в отдельных фрагментах известный кое-кому из его современников.

К этому следует прибавить её собственные детские слезы о своей социальной неполноценности, её многолетнюю унизительную зависть к сверстникам, чьи отцы — летчики, строители, полководцы — оставили по себе огненный, без помарок росчерк в истории своей страны, и, наконец, постоянное сознание своей бесчестности, потому что таилась даже от Родиона. Словом, это был такой должок, что вряд ли можно было оплатить его в один прием... и самое занятное заключалось в том, что для расплаты в сентябре стоило только спуститься семью этажами ниже по лестнице, но потребовался громадный окольный путь, через сугробы и смертельные опасности, чтобы однажды вечерком прийти на то же место в Благовещенский тупичок и пальчиком постучаться в дверь с красивой медной дощечкой.

Маленькое, ладонью прикрыть, личико старушки выглянуло в щель.

— А, это вы, — сказала мать Александра Яковлевича, опознав утреннюю гостью, и впустила её, но вслед за тем что-то заставило старуху насторожиться, может быть, белый новый полушубок, сближавший эту девушку с Морщихиным. — Да, профессор вернулся с важного заседанья, но прилег отдохнуть. И вообще вам лучше было бы созвониться с ним по телефону или передать через меня.

— К несчастью, это очень такое личное дело, — упорствовала Поля. — И я его не утомлю... мне ненадолго, так что я и раздеваться не стану.

Старуха все оглядывалась назад: что-то варилось у ней на плите, лилось через край, и вот уже горелый чад валил из кухни в коридор. Растерянно вытягивала Поля нитку за ниткой из дырявой перчатки, как вдруг дверь раскрылась, и сам Александр Яковлевич сперва одним глазом выглянул из своей засады, лишь бы избавиться от постоянного теперь, при каждом шорохе в прихожей, расслабляющего ожидания несчастий.

— Я действительно немного простужен, но, э... кто это там? — и вскоре показался весь, придерживая на горле поднятый ворот венгерки. — Позвольте, дитя мое, откуда же мне так знакомо ваше юное, привлекательное лицо?

— Я до военной службы жила в этом доме, у подружки... там, наверху, — и взглядом показала в потолок. — Мы с вами в бомбоубежище встречались, в самом начале войны... Забыли?

Несмотря на армейский беретик, чуть набекрень, и такой же, перетянутый ремешком несколько великоватый ей полушубок, было что-то бесконечно домашнее, успокоительное в облике девочки, просительно стоявшей у порога.

— А-а... боже мой! — великодушно вспомнил Александр Яковлевич, и в звуке этом выразилось его животное ликованье по поводу выскользнувшей было из рук и вновь возвращенной жизни. — Так снимайте же вашу суровую овчину, дорогая... Я всегда готов посильно служить нашей чуткой, отзывчивой, передовой молодежи, — продолжал он, радуясь ещё не отнятому у него дару речи, радуясь смраду горелого сала, разлитому в воздухе, радуясь и даруя жизнь пролетевшей мимо молевой бабочке, за которой машинально потянулись было руки, радуясь по отдельности каждой дольке той чудесно продолжительной минуты, пока Поля раздевалась. — И, поверьте, дитя мое, в этом утешительном сознанье своей скромной полезности заключается, э... единственная услада бедного, с расшатанным здоровьем старика, уже неспособного принять непосредственное участие в гигантской схватке, э... двух антагонистических миров!