Русский лес, стр. 174

«Мне тоже пора домой...» — вспомнила дама Эмма, ни на кого не глядя.

В её голосе слышалась понятная робость перед судьбою, как бы вручавшей её незнакомому студенту. Саша Грацианский склонил голову с готовностью служить, но пряча под маской слегка озабоченной покровительственной почтительности свое явное торжество, после чего хозяин, сопя и охая, спустился проводить гостей, усадил в подполковничью пролетку и сам застегнул кожаный фартук на их наконец-то соединившихся коленях.

... Вечером первого сентября 1911 года в столице установилась дождливая, с переменным ветром погода. К ночи сравнительно постихло, и желтоватый петербургский туман окутал окрестности, причем моросило порой, так что сразу пришлось поднять верх экипажа.

«Ладно, ступай теперь, ступай же!..» — нетерпеливо бросила дама Эмма сановитому кучеру в кафтане, подбитом ватой и подпоясанном алым кушаком... и потом по сторонам двинулось пряное, с ума сводящее, нарушаемое лишь мокрым стуком копыт, осеннее безмолвие.

Затихший не только от восторга, скорее от некоторых желудочных ощущений, Саша Грацианский покачивался на сиденье рядом со своею дамой. Довольно скоро, под влиянием равномерных покачиваний экипажа, шампиньонная тоска улеглась, однако красноречие пока не возвращалось. Через полверсты Саша решился взглянуть на спутницу — лица её не было видно, только серьга под шляпкой дразняще сияла, подрагивала и пропадала то ли в локонах волос, то ли в клочьях тумана, заплывавшего к ним в укрытие. Из-за позднего времени ни живой души не попадалось по дороге, и в указанных обстоятельствах эту поездку следовало считать величайшим промахом Чандвецкого и удачей его счастливого противника...

Но, как на грех, молодого человека одолела вдруг глубочайшая, кухарочная какая-то икота. Лишь версты полторы спустя Саша Грацианский надоумился отнести свое прискорбное молчание за счет обязательных для провожатого благородства и морального старшинства.

«Я вот все ехал и думал о вас, дама Эмма... — крепнущим голосом приступил он к делу. — Допускаю, что и ангелам полезно время от времени спускаться в преисподнюю для самообразования, однако на месте вашего супруга я не повез бы вас в подобный притон. Это оскверняет... Что касается меня, я до сих пор чувствую какую то вяжущую муть... а вы?»

«О, боже мой!» — сокрушенно вздохнула она, пошумела шелком и отодвинулась слегка, насколько это позволяло тесное пространство экипажа.

Собственно, в те годы балованный Саша Грацианский уже привык глядеть на молодость свою как на чековую книжку для оплаты запретных удовольствий. Было что-то бесконечно приятное и порочное в этой поездке вдвоем, но не вследствие жаркого магнитного поля, с первой же минуты образовавшегося между ними, или, скажем, грешного тепла, исходившего из колен незнакомой женщины; порочное заключалось прежде всего в самом соприкосновении Саши с темным учрежденьем, где в данную минуту супруг её скверными способами добывал пропитание и для нее самой, и для лошади, которая везла их, и для кучера, дремавшего на облучке. Сердце Сашино сжималось от боязни, что Валерий и Вихров когда-нибудь прознают о столь широком круге его знакомств; Чередилов был покладистее. Требовалось на скорую руку подыскать нравственное оправданье своей слабости... и тут весьма кстати подвернулась мыслишка, что было бы до бездарности глупо упускать такую оказию — сдержать угрозу, проучить подполковника и на практике позондировать прочность его семейного очага. Тот же бесенок толкнул Сашу Грацианского на кое-какие предварительные шаги, причем сразу выяснилась неопытность дамы Эммы в отраженье подобного рода атак. К концу пути Саша даже осмелился поцеловать ее... не очень удачно, потому что не к месту тряхнуло на выбоине; он больно расцарапал щеку о расстегнувшуюся серьгу.

"Боже мой! — прошептала Эмма, ловя его руки. — Я на вас пожалуюсь... ему!"

Таким образом, с первых же шагов между ними установилось свойственное всем любовникам суеверное соглашение не произносить вслух имени третьего заинтересованного лица, чтобы не навлечь на себя преждевременной беды.

«О, жалуйтесь, жалуйтесь! — твердил Саша Грацианский, крайне ободренный развитием событий. — Жалуйтесь, и пусть он меня, ха-ха, во глубину сибирских руд за это!..»

На следующей полуверсте ему удалось исправить оплошность первого нападения и отомстить даме Эмме за причиненную ею боль.

«Будьте же разумны, боже мой!.. — кое-как сопротивлялась она и кивала на могучее полушарие кучерской спины, служившее им четвертой стенкой. — Что он подумает, если услышит?»

«Пустяки! Во-первых, жена цезаря выше подозрений, а во-вторых... куда мне завтра прислать цветы?»

«Да вы с ума сошли!..» — совсем испугалась она, готовая остановить коляску.

Точно так же она воспротивилась его попытке проводить до дверей квартиры из боязни, что соседи смогут опознать выезд Чандвецкого. Не было ничего предосудительного в том, что благовоспитанный студент с дозволения владельца доставляет его сокровище домой, и потому в самом запрете дамы Эммы Саша Грацианский прочел её понятный страх за свою будущую судьбу Это окрылило его на целую неделю, в течение которой она обещалась уведомить его о дне и месте наконец-то выпрошенного свиданья.

Письмо от дамы Эммы так и не пришло, Саша рано торжествовал победу; обиднее всего было, что за отсутствием общих знакомых другого такого случая встретиться с нею могло не представиться за всю жизнь. По сведениям Слезнева, бывшего в курсе всех закулисных новостей и сплетен, начальник киевской охранки Кулябко был смещен со службы за нерадивость, и по особому указанию Двора подполковник Чандвецкий с чрезвычайными полномочиями выехал на расследование таинственного выстрела в опере. Молчание Эммы следовало рассматривать как раскаяние неискушенной в сердечных шалостях женщины, и тогда, на целый месяц запустив лекции, Саша Грацианский принялся в любую погоду прохаживаться под окнами у Чандвецкого, пока дворники не стали принимать его за сыскную личность, чего он уже не мог стерпеть. Ничего ему больше не оставалось, как израсходовать свой накал на эпигонскую поэмку об интимных переживаниях пилигрима, шествующего босиком по терниям на поиски некоей прекрасной и неблагосклонной Дамы. Крайне посредственные, проникнутые модной в те годы символической дымкой, стихи эти вызвали восхищение знатоков, в первую очередь Слезнева.

"Да ты, братец, просто Дант какой-то!.. И даже хуже: Казанова, черт возьми!.. да не терзай, откройся же, мучитель, кто она? — как и прочие, допытывался он, а Наташа Золотинская, кротко готовясь к последствиям своей девической доверчивости, простодушно сияла и думала, что это про нее, но Саша Грацианский лишь загадочно улыбался. — Правда, чувствуется в твоем опусе некая вполне понятная психологическая неудовлетворенность, Александр, зато представляю себе, чем ты нас шарахнешь, когда доберешься наконец до её будуара!.."

... В начале зимы, в сумерках, выйдя из дому пройтись для восстановления гемоглобина, Саша Грацианский лицом к лицу столкнулся с дамой Эммой.

2

Она возвращалась с катка в легкой беличьей шубке, нисколько не румяная от морозца, а озябшая и усталая. Немножко странным показалось это Саше, потому что Сергиевская была ей не по пути, но, по словам Эммы, она заходила поскучать к подруге, которой не оказалось дома.

«Какая неожиданность, боже мой!» — только и сказала она, опустив глаза и отступая, как от призрака.

«Я не подозревал за вами этой склонности к подобному спорту, иначе мы могли бы... Однако я тоже бываю на этом катке... почему же я не встретил вас ни разу?»

«Значит, не хотели встретить», — и тоненько прозвенели коньки на ремешке.

Он закидал её вопросами: почему похудела, вернулся ли он из Киева, зачем так безжалостно обманула своего паладина. Дама Эмма молчала, не смея вырвать у него своих рук, утративших волю к сопротивлению.

«Ну, приподнимите теперь вуалетку!» — властно и горько приказал Саша, причем дама Эмма поняла, что скоро он потребует и других наград за свои сердечные терзанья.