Совсем не Аполлон, стр. 2

Мы попрощались у моего дома.

— До завтра, — сказала я и неуверенно улыбнулась.

— Пока.

Она резко повернулась и пошла домой. Я не видела ее лица, но была почти уверена, что она не улыбнулась в ответ.

2

Я проснулась в пять утра. Обычно я не просыпаюсь так рано, сплю крепко. Во всяком случае, в декабре, посреди зимней мглы, когда ночь длинна, темна и тиха. Летом все иначе. Летом иногда просыпаешься в три ночи от того, что солнце отыскало щелку между шторами и упрямо щекочет веки, пока не откроешь глаза.

Мозг казался почти пустым. Вычищенным и вымытым. Ни одной настоящей мысли, только еле уловимые предчувствия. Лежать было неудобно, как ни повернись. Подушка какая-то комковатая, под одеялом жарко, без одеяла холодно. Во всем теле блуждали какие-то беспокойные частицы. Лежать без движения было просто невозможно. Я не понимала, что за предчувствия выманили меня из сна — страшные или приятные. По крайней мере, сначала не понимала, а потом все стало проясняться.

Я увидела перед собой открытое лицо. Открытый взгляд. Темные, немного непослушные волосы, к которым хотелось прикоснуться — боже упаси! Запустить в них пальцы. Положить руку ему на голову. Я запустила пальцы в свои волосы, жидкие и скучные на ощупь, — и по телу все же пробежала дрожь.

Неужели я проснулась так рано из-за этого лица, этого взгляда, этих волос? Из-за этого мужчины?

Так ведь не бывает. Так не должно быть. Пятнадцатилетняя девочка не должна просыпаться в пять утра из-за мужчины. Из-за дяденьки. Дяденьки-мужчины.

А если все-таки проснулась?

Тогда надо срочно уснуть обратно.

Да ладно, все не так страшно — может быть, это ничего не значит.

Послушай, пятнадцатилетнюю девочку вообще не должны интересовать взрослые дяденьки, она не должна даже замечать их существование. Самое большее, что она сделает, — приподнимет бровь, если случайно заденет такого в коридоре. Зевнет и пойдет дальше.

А если она все-таки обратила внимание, что тогда?

Я снова заснула, положив голову на комковатую подушку, и спала урывками, пока внутри блуждали беспокойные частицы. Потом я услышала, как мама с папой возятся на кухне, в ванной и в прихожей. В двадцать минут восьмого они вышли из дома. Через три минуты я поднялась со своей неудобной кровати.

Сидя за кухонным столом, я пила чай и просматривала семейный раздел в местной газете. Мама всегда оставляет открытым именно этот разворот. Мы про это никогда не говорили, но она умудряется утро за утром прочитывать одинаковое количество страниц и оставлять открытым один и тот же разворот. И я начинаю с семейного раздела. Не там, где новорожденные, свадьбы и некрологи, а где гороскоп.

Овен: сейчас вашей жизнью управляет то, что вы не в состоянии контролировать…

Я не верю в астрологию. И в Бога не верю. Но каждое утро, с понедельника по пятницу, читаю дурацкий гороскоп в семейном разделе местной газеты (по воскресеньям газета не выходит). И примерно раз в год я молюсь Богу, в которого не верю. Как правило, об очень прозаических вещах. Например, чтобы в последний день учебы была хорошая погода. Хотя раньше я молилась чаще.

Почистив зубы, я долго стояла перед зеркалом и смотрела на свое отражение. Что я видела? Почти круглое лицо, обрамленное темно-русыми волосами, отнюдь не гладкими и послушными. Серьезные глаза, серьезные губы. Перед зеркалом мне легче состроить сердитую гримасу, чем улыбнуться. Мне не нравится моя улыбка — во всяком случае, та, что выходит перед зеркалом. По-моему, она не красивая, а показная — как будто я пытаюсь быть кем-то другим, не собой. И это заметно. На фотографиях я стараюсь выглядеть серьезной. Ненавижу, когда школьный фотограф просит «показать зубки», я не люблю свои зубы, мне не нравится мое лицо, когда я заставляю себя растягивать уголки рта в улыбке. Тогда я напоминаю себе волка. Или уголки рта начинают дергаться. Другое дело — когда улыбка вырастает изнутри, а не на губах и когда я сама ее не вижу. По-моему, тогда она красивее. То есть красивее — это, конечно, преувеличение, ничего особенно красивого во мне нет.

Поразмышляв о том, что я увидела в зеркале, я сделала то, что делаю очень редко, — отправилась в свою комнату, выдвинула нижний ящик стола, открыла маленькую косметичку, достала тушь, вернулась в ванную и встала перед зеркалом.

Лена позвонила в дверь в восемь ноль пять, за десять минут до начала уроков. Обычно мы приходим вовремя, а если нет — то не по Лениной вине, а по моей. Я иногда как бы зависаю, забываю, что надо следить за временем.

Лена хорошая. Классная. Свойская, как говорит папа. Ну, не о Лене, конечно, а о коллегах, которые ему нравятся. «Бёрье — свойский парень». Парень? Папа называет мужчин своего возраста парнями. А пятнадцатилетним нельзя называть парнями тех, кому за тридцать, даже за двадцать. Это «вводит в заблуждение», как говорит Ленина мама.

Интересно, сколько лет Андерсу Страндбергу. Сначала я хотела поговорить об этом с Леной, но потом почувствовала, что получится не очень… что будет неловко.

— Особенный день? — спросила Лена, когда мы были почти у самой школы.

— Что?

— Ну, ты накрасилась.

— А, это. Нет, просто… нашло.

В ту же минуту я пожалела, что взяла тушь. Я же почти не крашусь, зачем надо было делать это сегодня — в обычный школьный день, в обычную пятницу. Я вдруг почувствовала себя тринадцатилетней малявкой, которая пытается попасть на сеанс «только для взрослых». Но пойти смыть тушь я тоже не могла — уже поздно, Лена видела. Что за идиотизм — прийти в школу накрашенной и смыть тушь!

День получился странный. Время шло, уроки тоже — а я будто отсутствовала, чувствовала себя одновременно и радостно-возбужденной, и серьезной. Я будто чего-то ждала — чего-то большого и удивительного, словно была уверена, что это большое и удивительное обязательно произойдет, что оно уже рядом. Я толком не знала, что бы это могло быть. И Лене я ничего сказать не могла, просто не могла, вышло бы ужасно глупо.

Я несколько раз прошла мимо учительской. По дороге на обед, уже у самой столовой, притворилась, что забыла в классе ручку. На перемене после обеда пошла в библиотеку и стала искать книгу, хотя заранее знала, что ее там нет. Но ничего более явного не делала — чтобы никто не заметил, то есть чтобы Лена не заметила.

Такая вот тайная игра под названием «Сколько раз Лаура пройдет мимо учительской, не вызвав подозрений?».

Последним уроком была музыка, а я сидела и думала о том, что надо сделать еще шаг, что это часть игры, иначе день насмарку. Надо войти в учительскую. Надо попасть внутрь.

— Можешь идти домой, если хочешь, — сказала я Лене, когда мы стояли у шкафчиков и убирали учебники в сумки.

Лена удивленно посмотрела на меня.

— Можешь меня не ждать.

— А что ты собираешься делать?

— Надо кое-что узнать.

Я слишком долго копалась в шкафчике, чтобы врать, не глядя Лене в глаза.

— Хочу проверить, сдала ли рецензию, которую задавали по шведскому. Не помню.

— Я могу подождать.

Что я и говорю. Лена хорошая. Классная. Свойская. Но сегодня дело было не только в этом. Она что-то подозревала — и было что подозревать на самом деле. Я еще немного покопалась в шкафчике, разыскивая то, чего там не было.

— Ладно, я скоро приду. Но ты иди, если я задержусь. Зачем я это добавила? Глупо. Во-первых, не было причин задерживаться. Во-вторых, это лишь усилило ее подозрения. В-третьих… не знаю, что в-третьих.

Вопрос: в чем был смысл этого дня? Ответ: в том, чтобы находиться как можно ближе к учительской. И все-таки, открыв дверь, я была поражена. Кто стоял прямо у порога и надевал куртку? Прямо у меня перед носом. На расстоянии вытянутой руки.

Я так увлеклась игрой, что забыла, зачем играю. Забыла, чье открытое лицо и открытый взгляд были предметом игры. Кошка испуганно вскочила и убежала.