Прозрачный старик и слепая девушка, стр. 11

Гион вздохнул полной грудью, и у него закружилась голова. Хватаясь за сердце, петляя по тропе, он побежал из последних сил, а кричащее, стонущее, захлебывающееся чудовище ползло за ним, по кровавому следу, и лизало, глотало, поглощало капли живой жизни.

Наконец Гион остановился. Он весь был покрыт испариной и не дышал, а отчаянно вскрикивал широко раскрытым ртом.

Наклонившись, он туго перевязал ногу платком, после чего снова припустил по тропе, хромая и приседая. Поняв, что источник насыщения иссяк, чудовище замерло, зарываясь мордой в сухую хвою, и испустило последний вопль. Отзвуки этого голодного, алчущего зова все еще верещали у Гиона в ушах, когда он миновал последние два камня и выбежал на поляну.

И разом все обрело плоть и явь, и было таким насыщенным, таким ярким и благоуханным, что Гион мог лишь слабо застонать и повалиться навзничь, ибо ноги отказали ему в повиновении. Ему чудилось, что он, плоский, двухмерный и лишенный красок, — выгоревшая картинка, криво вырезанная ножом из старой, затрепанной книжки, — вдруг очутился среди живых, полнокровных людей.

Да что там люди! Каждая травинка, каждая букашка, что с важным, несколько отсутствующим видом раскачивалась на вершине этой травинки, — все они многократно превосходили Гиона своей упитанностью, округлостью, плоскостью, своей укорененностью в настоящем, в то время как сам принц, как ему чудилось, навеки застрял в нереальном, несуществующем, что и смертью-то не назовешь, не то что сколько-нибудь полноценной жизнью.

Чувствуя себя сухим листом, выпавшим из гербария, затрепанной страницей, вырванной из скучного песенника, пыльным лоскутом — невеликая потеря для рукодельницы, Гион лежал и боялся пошевелиться. Ему сделалось невыносимо, хотелось уползти обратно — залечь между страницами книги.

Лишь очень постепенно он начал ощущать, как к нему возвращается изначальная округлость. Он рискнул и приоткрыл глаз и с великим облегчением понял, что самая ближняя к нему травинка не глядит на него больше с видом несомненного превосходства. Она, конечно, еще не готова была занять свое, изначально определенное ей природой место, но уже вполне готова была признать хотя бы претензии Гиона на равенство с нею.

А затем он увидел — почти у самых своих глаз — босые ноги и увлекся, рассматривая их: они как будто разговаривали с ним, то поджимая длинные пальцы, то шевеля ими, то пропуская между ними травинки и сгоняя жучков и муравьев с насиженных мест. Затем все исчезло, накрытое платьем, и перед Гионом появилось знакомое лицо.

Темные раскосые глаза лучились, и Гион медленно зажмурился. А когда он снова приоткрыл ресницы и рискнул глянуть, лицо никуда не исчезло.

Ринхвивар сидела рядом с ним на корточках, чуть склонив голову набок, и разглядывала юношу с любопытством.

Он потянулся к ней руками, обхватил ее за бок и повалил на землю рядом с собой. Она засмеялась, подставила ему для поцелуя лицо, но сил у Гиона на это не было: он лишь упал щекой на плечо подруги, а зажмуренные веки оказались так слабы, что не удержали хилых, жидких слез.

— Ох, Ринхвивар! — пробормотал он. — Ох, Ринхвивар! Я почти умер там, на той тропинке, покуда шел к тебе...

Глава четвертая

«ОСЛИНЫЙ КОЛОДЕЦ»

Из поколения в поколение было принято у студентов Академии, невзирая на жару, проводить свободные вечера в «Ослином колодце», туго набитом посетителями подвальчике, где подчас бывало жарче, чем в преисподней. Низкий потолок нависал над буйными макушками, и в полумраке казалось, что если вскочить из-за стола слишком резко, то можно удариться о черный копченый свод, да так, что искры разлетятся по всему этому низкому каменному небосводу, повисая в дыму и подпрыгивая на восходящих токах горячего воздуха.

Очаг, где изготавливалось мясо, всегда пережаренное, с толстой коркой запеченных в жире сухарей, был отгорожен от зала лишь невысокой деревянной стойкой. Любой из посетителей мог, не вставая с лавки, видеть, как выплясывает у огня невысокий смуглый человечек с лоснящейся бархатной лысиной, сам хозяин и главный повар «Ослиного колодца», или хмуро тычет длинным железным вертелом в полусырой кусок хозяйский подручный, угрюмый тип, похожий на грабителя, зачем-то отпущенного на поруки.

В этом кабачке все было устроено таким образом, чтобы не нарушалась ни одна традиция из всех древних, освященных временем традиций, свойственных подобным студенческим кабачкам.

Любой человек, впервые переступив этот порог, должен ощущать себя здесь так, словно попал в старый, давным-давно прочитанный роман, одну из первых осиленных в детстве толстых книг, непременно очень засаленную, затрепанную, с надписью, сделанной лет шестьдесят назад благодарной детской рукой нынешнего дедушки: «Очень хорошая книга». Все здесь как будто было испещрено подобными надписями, пятнами ягод и кляксами раздавленных между страницами комаров — следами чужого детства.

Каменные стены кабачка, ближе к потолку закопченные дочерна, на уровне сидений были вытерты бесчисленными спинами. Лампы пылали ярко, безудержно, источая густой смрад дешевого масла. Но, несмотря на все их старания, в подвальчике неизменно царил полумрак.

Посуда — глиняная, толстостенная, разрисованная бездельниками с художественных курсов Академии, которые вкладывали в эти работы самые странные и подчас даже пугающие фантазии. К счастью, она часто билась. Зато и стоила недорого, так что за ущерб с неловких посетителей даже не высчитывали — разве что слишком уж много ее погибало.

Здесь пели всем знакомые песни. Каждое полуобнаженное декольте, улыбавшееся над подносом с кружками, выглядело совершенно родным, многократно поцелованным.

Сюда заходили не только студенты, но и молодые офицеры — из расквартированного поблизости полка. У этой категории посетителей было принято посматривать на учащихся Академии немного свысока, но, в принципе, с легким и добродушным юмором. Студенты все-таки считались здесь хозяевами, а субалтерны находились у них как бы в гостях.

Изредка случалось так, что забредали в «Ослиный колодец» личности совершенно случайные; однако на самом деле и эта «случайность» была глубоко укоренена в традиции — ибо какой толстый роман обходится без чужака, жалкого или загадочного!

Чаще всего это бывали бродяги — их вводил в заблуждение скромный вид кабачка, расположенного на самой окраине. Оказавшись внутри и обозревая изысканное общество, собравшееся за вытертыми столами, бедолаги смешно моргали, конфузились и норовили сбежать, но тут уж, брат, держись: попался!

Несколько студентов под одобрительные выкрики собратьев и при сдержанно-ироническом подмигивании господ офицеров из дальнего задымленного угла бросались на несчастного и хватали его под руки. Его волокли за стол, усаживали посередине, на почетное место, и принимались мучить.

— А скажите, дружище, чему равен котангенс? — вопрошал кто-нибудь из студентов, в то время как другой вертелся рядом с куском мяса, насаженным на кончик ножа.

Бродяга вращал глазами и напряженно размышлял над положением, в котором оказался так нежданно-негаданно. Студенты также ожидали: как поведет себя их невольный гость? Если он начинал барахтаться, вырываться и бормотать: «Позвольте, господа, я сам заплачу — у меня и деньги есть», то его с разочарованным улюлюканьем отпускали, и он торопливо глотал в углу плохо приготовленный ужин, после чего спешил удрать.

Но если он обнаруживал достаточно ума, чтобы с важным видом ответствовать: «Котангенс с прошлого полнолуния Ассэ равен пяти» или изречь еще какую-нибудь столь же высокоученую ахинею — то тут поднималось всеобщее ликование, только успевай жевать да проглатывать! К ночи бродягу, сытого, пьяного и ошалевшего, с полными карманами мелких денег, укладывали спать под столом в обнимку с поленом или пучком соломы, обвязанным лентами.

Ренье любил «Ослиный колодец» и частенько пропадал там, возвращаясь домой неизменно за полночь, веселый, чуть пьяный, с задержавшимся в волосах горьковатым запахом дыма. Эмери в это время еще не спал — читал грустные старинные романы или записывал свои коротенькие музыкальные пьески, похожие на мотыльков, такие же изящные и легкомысленные и такие же драгоценные, если поместить их в коллекцию под стекло.