То, что меня не убьёт...-1, стр. 8

Нашлось время и для занятий счётом и письмом. Но, когда Миль научилась выводить свои первые строчки, бабушка отчего-то вдруг заплакала, и Миль долго гладила её по вздрагивавшему плечу. Ну, странные же эти взрослые. Над каракулями плачут, а темноты, например, не боятся.

У Миль с темнотой отношения были сложные. В интернате темнота её не пугала, а вот тут, в бабушкиной квартире, девочка не могла войти в тёмное помещение: темнота на глазах густела, наливалась угрозой, становилась плотной, ожидающей. Но ведь в туалет-то идти ведь надо?! Бабушку, что ли, будить?! Каждый раз, да?

А тьма меж тем смелела, клубилась в дверном проёме и вползала в комнату. Миль отступала шаг за шагом, вот уже упёрлась спиной в столик, руки прижались к краю стола… и нащупали что-то холодное, твёрдое… металл рыбкой скользнул в ладонь… ножнички, маникюрные! Вторая ладонь схватила что-то длинное, тоже железное, острое… Пилка.

Удивительно, но ползущая тьма дрогнула! Остановилась и поползла назад! Миль ощутила, как отпускает давившая сердце тяжесть, сжавшаяся было душа расслабляется, наполняется торжеством и ликованием. Закрепляя успех, она выставила острые ножницы вперёд и вошла в темноту. И ничего не случилось! …

Она даже не стала включать свет в туалете. Но положила чудесные железки у ног. Прижав их тапочком.

Больше никогда темнота не смела пугать её.

Правда, и Миль всегда держала под рукой что-нибудь металлическое. И острое.

Если бабушка исподтишка наблюдала за внучкой, то и Миль не оставалась в долгу. Отчасти потому, что прекрасно понимала, как непрочно счастье — или даже видимость его, особенно, когда человек не очень молод, хотя ещё и крепок, как её бабуля, и не хотела терять ни минуты из отпущенного им обеим. А отчасти потому, что за бабушкой было очень любопытно наблюдать, она совсем не походила на всю прежнюю семью Миль.

Вставала бабуля рано, и принималась расчёсывать свою густую, длинную, тёмную, без седины, косу. Заплетала её и тяжёлой улиткой укладывала на затылке, закалывая шпильками. Миль смотрела во все глаза на этот фокус: попервости ей казалось, что бабушка втыкает шпильки прямо в голову и почему-то не морщится от боли! Это потом она разобралась, в чём секрет, а тогда просто удивлялась. Дальше бабушка отправлялась на кухню, зажигала газ и предавала огню клубочек выпавших при расчёсывании волос. Миль всегда сбегала куда-нибудь на это время, хотя волосы сгорали интересно — потрескивая и посверкивая синими искрами — но они при этом так противно воняли! А бабушка стояла над огнём и что-то бормотала себе под нос. Миль очень хотелось знать — что, но бабушка бормотала тихо, а вонь была отвратительна… Да и почему-то Миль казалось, что ничего ей бабуля не скажет.

На кухне открывалась форточка, вонь быстро вытягивало, Миль отправляли в ванную, а бабуля уходила в комнату, где в уголке серванта стояла маленькая, с ладошку, картинка с красивой печальной дамой, державшей на коленях малыша. Бабушка с этой дамой о чём-то недолго разговаривала, Миль не слышала, о чём. Когда бабули не было дома, Миль однажды отодвинула стекло серванта и, не беря в руки, внимательно эту даму рассмотрела. Дама показалась ей какой-то странной, как и её ребёнок. Трогать руками картинку не хотелось, Миль задвинула стекло на место и потеряла к ней интерес. Иногда, проходя мимо, Миль встречала взгляд дамы и кивала в ответ. Не самый неприятный был взгляд. Миль попадались портреты с гораздо более настырными глазами, которые пристально следили за ней из любого угла комнаты, и, несмотря на их улыбающиеся лица, хорошего от них ждать не приходилось.

Бабушка вообще часто что-то бормотала. Бывало, станет вечером карты раскладывать — обязательно шепотком приговаривает, а что — не разобрать. Или идёт по дому со свечой и видно, что губами шевелит — но, опять же, беззвучно. Бабушка любила свечи. И внучке они нравились. Комната приобретала особенный вид, незнакомый и притягательно милый. Тени на стенах не пугали, а забавляли своей игрой, быстрой сменой размеров, неожиданными очертаниями. И на пламя смотреть можно было бесконечно… Правда, бабуля этого не разрешала, опасаясь за зрение внучки. Ворчала, что, мол, насмотришься — ещё станет всякое лишнее мерещиться.

Поэтому Миль не сказала ей, что в огне то и дело мелькают и кружатся… девочка не знала, как назвать… то ли картинки, то ли обрывки снов… когда целиком, когда — кусочки. Миль замучилась бы писать об этом в том блокноте, в котором объяснялась с бабушкой. Проще было что-то такое нарисовать. Однако бабушку эти рисунки надолго озадачивали, она начинала волноваться, расспрашивать внучку, о чём это, да где она такое видела… В общем, рисовать-то Миль рисовала — невозможно было держать впечатления в себе, но от бабушки свои картинки стала прятать — то изорвёт, а то исчеркает так, чтоб ничего стало не разобрать. Зато бабуля глянет, покрутит в руках — и отложит. Без вопросов и без паники.

Как все

…В пушистых белых мехах, усыпанная сверкающими драгоценностями, Зима царственно шествовала по своим покоям, неторопливо меняя интерьеры и колориты, развешивая кисею снегопадов и хрусталь сосулек, взбивая перины сугробов в гостевых палатах и расстилая лучшие ковры; слуги сбивались с ног, полируя ледяные полы в бальных залах — Зима была идеальной хозяйкой и щедрой, хотя и строгой, госпожой, в её владениях всегда и всё подчинялось тонкому вкусу, и не было места другому критерию, кроме Совершенства. Бесчисленные фрейлины под бесконечную пентатонику придворных свирелей и флейт терпеливо расшивали пайетками и блёстками тончайшие вуали и шелка, которыми затем Зима приказывала затягивать окна…

Большую часть зимы Миль провела дома — бабушка, боясь простуд, редко выводила её гулять, а одну отпускать и вовсе не хотела — и всё же, неведомо как, Миль заболела. В одно, что называется, прекрасное утро, подойдя к зеркалу, девочка очень удивилась: всё лицо, шея, руки и ноги оказались покрыты россыпью красных точек. Задранная майка явила взору ту же картину, и восхищённая зрелищем Миль весело поскакала на кухню, чтобы порадовать такой красотой бабулю. Но бабушка почему-то вовсе даже не обрадовалась, а, всплеснув руками, велела немедленно вернуться в постель и не вставать без разрешения.

И потянулись долгие скучные дни в постели, живо напомнившие больницу. Таблетки, микстуры, перемежаемые отварами трав, иногда противными, иногда — нет, непонятные процедуры и уколы. Миль не возражала — лишь бы исчезло из бабулиных глаз это беспокойство, этот страх.

Временами комната начинала как бы плыть, и снова, и опять… со стен стекала вверх полутьма и укутывала потолок, на нём появлялись пятна, складывались в картины, нудные, бессмысленые, в них возникали незнакомые люди, ходили, что-то говорили, передвигались на стены, уходили в углы, выходили из углов, делали что-то непонятное и ненужное, приставали с расспросами… Миль силилась им ответить и, казалось, ей это даже удавалось… А потом открывала глаза, видела перед собой бабушкино лицо, ощущала даруемую её руками прохладу на своём пылающем теле, смутно понимала: «Болею»… но вновь наплывала бессмыслица, казавшаяся очень важной, и Миль опять пыталась в ней разобраться и очень от этого уставала…

Разобраться, где бред, а где — явь, было непросто. Бред, отчего-то отчётливый, выпуклый, запоминался ясно, тогда как явь выглядела серой и необязательной, какой-то стёртой. Люди, возникавшие возле её постели, большей частью — женщины, немолодые-нестарые, одетые неприметно, с обычной, неброской внешностью — Миль бы потом их вряд ли узнала б при встрече — склонялись над нею, задавали вопросы, да так, что на них очень хотелось ответить, и Миль так старалась это сделать, что ей становилось плохо, хотя, казалось, куда уж хуже. Тут обычно появлялась бабушка, комната вся вздрагивала, люди в тёмном разлетались, как стая тёмных птиц, как сухие листья. Бабушкина ладонь опускалась на раскалывающийся от боли и жара лоб внучки, и девочка блаженно засыпала… Но сон скоро опять переходил в бред, в комнате опять темнело, и, непонятно откуда, опять слетались к её постели люди в тёмных одеждах, люди-тени.