Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах., стр. 99

— Не смейте даже произносить имя человека, которого вы не знали и которого все знавшие его уважали.

— Это его уважали? Взяточника, которому…

Что хотела она еще сказать, не знаю. Не помня себя, я ринулась к ней и схватила за горло. Она была сытая, только что с воли, а я… Неизвестно, в чем у меня душа держалась. Но, очевидно, память отца, которого я боготворила, придала мне силы, и, прежде чем на ее вой прибежали дежурные, я ее отмочалила крышкой параши, как Бог черепаху. Понятно, за эту вспышку «сыновнего долга» я крепко поплатилась: старший дежурный скрутил мне руки за спиной сыромятным ремнем, а другой его конец захлестнул петлей на шее.

— Чтобы никто не смел ей помочь! — крикнул он грубо сбившимся в кучу перепуганным женщинам. — Если кто вздумает ослабить ремень, той тоже руки скручу!

Нестерпимо ныли перетянутые ремнем кисти рук. Петля давила на горло — казалось, что распухала голова… Дышать было нечем. Слабость, шум в ушах, пол уходил из-под ног, и, чтобы не упасть, я опиралась о стенку. Некоторое время мне удалось устоять на ногах, но недолго. Я упала. Смутно помню, что еще пыталась подняться, упираясь лбом в пол. Очнулась я уже развязанной. Первое, что почувствовала, был холод: голову и плечи мне облили водой.

В Томской тюрьме, той, что на Иркутском тракте, эта самая Крышталюк заболела тифом-сыпняком. Когда пришли брать ее в тюремную больницу, она упала мне в ноги и вопила:

— Простите меня, Евфросиния Антоновна! Бог меня покарал! Если вы меня не простите, я умру!

Академическая свобода

Однако пора вспомнить, что следствие по моему делу продолжается. Смехотворная версия о шпионе, приземлившемся на парашюте в Кулундинской степи, похожая на приключенческий роман, разумеется, отпала: все, что я говорила о своем побеге из ссылки и дальнейших скитаниях, нашло полное подтверждение. И все же допросы продолжаются. Зачем? Этого я никак не могу понять. Я не совершила ни одного дурного поступка по отношению к государству. Перед страной и ее законами я не виновна.

Меня с моей матерью выгнали из моего дома, где я никому не причиняла вреда и, наоборот, приносила пользу. Преследовали целый год, мешая спокойно работать, изгнали из родного края. За что? Меня везли, как скот. Зачем? Наконец завезли в болота и велели выполнять тяжелую, непри-вычную работу, искусственно создавая нечеловеческие условия, но я работала честно и добросовестно, несмотря на голод, холод, отсутствие одежды и медицинской помощи.

А что мне можно вменить в вину — побег? Но это был жест отчаяния — прыжок с лодки, которая несется к водопаду. Последний шанс. Я выплыла на берег и тем спасла свою жизнь. Разве это можно назвать преступлением?

Самым разумным, с моей точки зрения, было бы, расследовать мои жалобы на бесчеловечное и преступное поведение Хохрина, издевавшегося над всеми своими подчиненными, которых он довел до истощения, потери трудоспособности, тюрьмы или смерти. Все без исключения страдали от его произвола. Преступник не я, а Хохрин. Увы! За ним стоят власть, закон, партия — весь правящий класс во главе с московским Хохриным — Сталиным. И я пыталась противостоять всей этой махине, навалившейся на меня! Это не попытка плетью перешибить обух, а соломинка, пытающаяся остановить танк… Я недоумевала, а между тем все было так просто: я была виновна в том, что была права!

Теперь я знаю, что шла по ложному пути. Но если бы мне пришлось пройти весь этот путь сначала, я бы не попыталась шмыгнуть в кусты, а пошла бы по тем же своим следам, хотя на каждом шагу я резала в кровь об острые камни ноги, рвала о шипы свою кожу и расшибала лоб обо все острые углы, но на эту тропу страданий показывал указатель с надписью «правда». Иного пути мне бы не указали ни отец, ни мать.

В чем же меня обвиняли?

— Вы вели антисоветскую пропаганду.

— Антисоветскую пропаганду вели и теперь ведут те представители советской власти, которые своими поступками и распоряжениями топчут права своих подчиненных, безжалостно их эксплуатируют, запугивают и заставляют в ужасе пресмыкаться.

— Вы клеветали и сейчас клевещете.

— Я говорила правду. Говорю ее и сейчас. Расследуйте каждый из тех конкретных фактов, которые я называю, и все эти факты подтвердятся.

— Вы призывали к невыполнению норм и графиков.

— Я указывала Хохрину на незаконность его самовольно повышаемых норм — с 2,5 до 12 кубометров.

— Повышение норм было принято единогласно самими рабочими.

— Да, единогласно… по принципу «кто против?», когда все были в его власти!

— Вы призывали к неповиновению.

— Нет! Призывать к неповиновению тех, у кого руки и ноги связаны, а на шее петля, — нелепо. Я только указывала на невозможность выполнить голодному и усталому то, что абсолютно невыполнимо даже для сытого и здорового.

— Вы критиковали распоряжения начальника.

— Да, критиковала! Его распоряжения были глупы, жестоки и преступны.

— Например?

— Желая повысить процент деловой древесины, он приказал сжигать весь дровяник, если его больше восьми процентов. Выполняя это нелепое распоряжение, приходилось иногда сжигать 90 процентов поваленных деревьев, чего не допустили бы ни в одной культурной стране.

— Вы хвалите порядки буржуазных стран?

— Да. Если эти порядки заслуживают похвалы, если они лучше тех, что я вижу здесь. Я видела лесоповал в Карпатах. Там использовалось все: кора, щепа, ветки, обрезки шли на изготовление грубой бумаги. Ручей приводил в движение маленькую фабрику. А здесь жгут не только отходы, но и дровяник.

— На каждом собрании вы говорили недопустимые вещи.

— То, что я говорила, было правдой, горькой правдой. Хохрин запрещал членам одной бригады помогать друг другу, а я говорила, что на взаимной выручке и держится бригада, так как бригада — рабочая семья, прообраз самого государства. Сея враждебность в бригаде, он подрывал благосостояние и надежный фундамент страны.

— Вы призывали к неповиновению и выгораживали симулянтов.

— Он называл симулянтами тяжелобольных. Например, человека, у которого была ушиблена печень, или того, кто после ушиба головы болел менингоэнцефалитом. Оба эти «симулянта» умерли. А разве кормящая мать, работающая сучкорубом, симулянт, если у нее грудница?

Такого рода диалоги длились часами. Чего только мне не ставили в вину! Даже иногда трудно было себе представить, кто мог настрочить тот или иной донос. Например, кто мог сообщить, что, будучи в Горной Шории, в Кузедееве, я раскритиковала комбайн за то, что он или обмолачивает недозрелое зерно (отчего оно сморщивается, повышает процент отрубей и снижает всхожесть семян) или вытряхивает на землю много зерна, если оно перезрело. Я это действительно говорила и на допросе от своих утверждений не отступилась! Что это именно так, у нас догадались лишь в 1956 году, когда Хрущев при всей своей глупости все же это заметил.

Во всяком случае, тогда я не только не пыталась изменить смысл сказанного мной, но даже не подумала умолчать, скрыть свои взгляды. Я твердо верила в то, что называется «академической свободой». Каждый имеет право думать, говорить, писать или читать то, что он считает правдой, и имеет право убеждать других в том, что он считает разумным и справедливым.

Я могла бы, например, не говорить о том, что я видела, шагая по Сибири, о выслушанных мною жалобах и сделанных наблюдениях. Но мне тогда и в голову не приходило скрывать все виденное мною или не высказывать по этому поводу своего мнения.

Надышавшиеся злой пыли

Но были обвинения, которые я с негодованием отвергала! Никогда, ни одного мгновения мне не приходило в голову, что за все эти безобразия, несправедливости, тупость и прочее ответственность ложится на Россию, мою родину, чей путь был всегда непомерно труден и тернист и все же от падения к падению привел ее, наперекор всем прогнозам, на такие вершины, откуда она действительно могла смотреть свысока на все те страны, что, суетясь и ставя друг другу подножки, с постным и благопристойным видом вышагивали по некрутой лестнице, на которой постелен коврик, аккуратно закрепленный медными прутиками.