Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах., стр. 54

Девочка — кажется, ее звали Нелли — была очень ласковая, хорошо воспитанная, вежливая, тихая и терпеливая.

— Домнишора Керсновская! — повторила она. — Может быть, для вас это слишком много? Может, вы бы уступили один из них нам с сестрой?

— Что уступить? — спросила я, беспомощно озираясь.

Девочка смотрела куда-то мимо меня и бормотала:

— Они такие большие… Я думала… нам с сестрой…

— Но что же? Я не понимаю…

— Пироги… Они… Может быть, вам одного хватит?

Я повернулась туда, куда смотрела девочка. И поняла: на подоконнике, освещенные луной, лежали мои пухлые коричневатые… шубенные рукавицы!

— Девочка ты моя милая! Да это же не пироги, а рукавицы!

— Ах!

На глаза девочки набежали слезы и повисли на ресницах… Она закрыла лицо и судорожно всхлипнула. Вся ее фигура изображала такое горькое разочарование, что, будь у меня хоть один единственный пирог, я бы ей его отдала.

Я была голодна, мучительно голодна, но ни тогда, ни позже, даже на грани голодной смерти, я не испытывала звериного эгоизма.

Привыкнуть, вернее притерпеться, приспособиться, можно ко всему. Можно привыкнуть и к мысли о смерти. Привыкают и к голоду. Физически и морально. Не знаю, как это объясняют врачи; не знаю, что об этом думают философы. Знаю только то, что пережила сама и наблюдала на других.

Хуже всего переносят голод люди, привыкшие к калорийной, богатой белками и жирами пище. Они остро страдают, буквально звереют от голода, затем очень скоро падают духом и обычно погибают. Яркий тому пример — представители балтийских народностей. Особенно эстонцы. Они быстро переступают грань обратимости, и если голодовка затянется, то только чудо может их спасти.

Куда делись все те рослые ребята, так браво шагавшие по Норильску? Алиментарная дистрофия, хроническая дизентерия (вернее, просто атрофия слизистой желудка и кишечника), все виды туберкулеза — и крупные скелеты, обтянутые серой шелушащейся кожей, перекочевали под Шмитиху, в братские могилы у подножия горы Шмидта.

Люди, привыкшие питаться «вкусно», некоторое время не поддаются голоду: отвратительная пища не вызывает у них аппетита, и, расходуя запасы всех своих «депо», они не испытывают голода, пока не подкрадется к ним истощение. Зато уж тогда они начинают метаться, очень страдают, малодушничают и готовы на любую подлость. Эти погибают морально раньше, чем физически.

Те же, кто не избалован и привык питаться чем попало и как попало, держатся сравнительно долго.

К счастью, я относилась именно к этой группе. Еще до ссылки я почти целый год вела образ жизни более чем спартанский, а поэтому переход для меня был сравнительно легок. Но и у моей выносливости был какой-то предел. Голод был как бы фоном. А на этом фоне сперва комары, затем мучительные с непривычки морозы и тяжелый, изнурительный труд.

Двери столовой отворяются

Немалую роль играла неустроенность быта. После ночи, проведенной в тесноте и вони, когда уснуть мешали своего рода Сцилла и Харибда — клопы и холод: когда холод не дает уснуть, клопы меньше лютуют, а когда в бараке чуть теплее, то клопы берут реванш, — приходится уже в 5 часов утра, глухой ночью стать в очередь у дверей в столовой.

Боже мой, что происходит, когда эти двери открываются! Толпа, озверевшая от голода и сознания, что тем, кто отстал, ничего не достанется, устремляется внутрь, толкаясь и сбивая друг друга с ног. Прямо против двери стоял камбус — чугунная печь, и напиравшие сзади прижимали передних к этому камбусу. Все торопились, чтобы не остаться без баланды, чтобы успеть ее выхлебать. Самым проворным был Зейлик Мальчик со своим ночным горшком. Эта озверелая толпа была до того отвратительна, что я нередко оставалась без супа. И это когда предстоял целый день тяжелой работы!

Чего же удивляться, если после этого начинались галлюцинации. Бывало, идешь и мечтаешь: «Эх! Кабы да вдруг на пути буханка хлеба лежала!» И эта булка начинала мерещиться.

Незаметно нарастала усталость, по мере того как падали силы. Я еще не отдавала себе отчета, что это начало конца, все еще надеялась, что наступит какой-то перелом, что еще соберусь с силами и выплыву из этого водоворота: вот выполню 40 норм, стану получать чуть больше денег и тогда… Что тогда?! Все равно больше пайки не купишь. Да! Но хоть эта пайка не будет пропадать в те дни, когда не будет денег ее выкупить. Еще немного, еще одно усилие — и я встану на ноги!

Так рассуждает смертельно больной человек, не знающий о том, что его недуг смертелен, и все еще надеющийся. Но настал день, когда я поняла безнадежность своего положения.

День рождения

24 декабря. Мой день рождения. Не забыть мне этого дня…

Я работала сучкорубом с Петром Чоховым и Афанасьевым. Но моей обязанностью было обрубать сучья заподлицо (без задоринки), со всех сторон ошкуривать пни и сжигать все остатки: сучья, вершины, хвою, чурки, а то и целые неделовые лесины. Ветви — мокрые, на морозе не горят, а только шипят и извиваются. Девять костров горят в разных концах лесосеки. Лучше бы на большом костре… Но как притащить тяжелые вершины, чурки, бревна?! Кругом бурелом, корни, ямы от вывороченных корней. Спешу от костра к костру, надрываясь под тяжестью, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю и вновь тащу, выбиваясь из сил…

Все ушли. Но я не справилась со своей работой, осталась. Ноги дрожат, подкашиваются. Я вся в поту! Рубашка мокрая, липнет к спине, дымится. Но я справлюсь! Скорее, скорей! Ведь сегодня — день твоего рождения!

Помнишь, как это было, когда ты жила дома? Папа, мама, да и вообще все — тебя поздравляли. Царила такая теплая, счастливая атмосфера… Как это могло быть, такое спокойствие, счастье? Ведь и в те годы где-то (может быть, именно здесь) люди страдали, надрывались от непосильного труда, голодали, теряли последние силы, отчаивались! А мы всего этого не знали, не подозревали и никогда бы не поверили, что все это возможно!

Костры горят… Спотыкаясь и падая, ношусь от одного костра к другому. Вот месяц спускается к вершинам леса. О, я справлюсь! Скорее, скорее! Ведь сегодня — день моего рождения!.. Перед глазами все плывет. Я голодна — до обморока, устала — до смерти. Нет, не могу! Хватаюсь за голову и с глухим стоном падаю в снег…Месяц зашел. В лесу совсем темно. Костры погасли. Я — никогда не справлюсь. Я побеждена…

Встаю, отряхиваю снег, подбираю шапку, телогрейку, одеваюсь и, захватив инструмент, бреду домой.

Полночь. До барака 7 километров. Ужина не будет. Едва плетусь, спотыкаясь. Сегодня день моего рождения.

Отцовские часы

И потянулись долгие дни, исполненные тоски и чувства обреченности. Я не сдамся. Я буду бороться до конца, но чувствую — конец близко.

Фактически это была уже не жизнь, а агония. Но можно ли сказать, что ссыльные бессарабцы были обречены? Нет, разумеется, не все. Но многие. А из числа тех, кто на свою беду попал к Хохрину, даже очень многие. Но все же у них по сравнению со мною было больше шансов. В момент, когда их забирали (а забирали их из дому), они захватили с собой все, что у них было ценного: деньги, драгоценности, вещи. Имея деньги в дополнение к тем, что нам весьма нерегулярно выплачивали заработок, не приходилось 2–3 дня работать натощак, причем невыкупленная пайка не возмещалась. Имея вещи, можно было кое-что на них выменять у местного населения: мясо (скот забивали с осени, а замороженное мясо висело на чердаке), капусту (пусть это был лишь зеленый лист), картошку величиной с орех, рыбу, грибы. Имея драгоценности… Ну, тут уже нетрудно догадаться, что за них можно было купить покровительство начальства.

В день, когда нас забрали в ссылку, 13 июня 1941 года, у меня было лишь 6 рублей. Мне неудобно было торопить с оплатой моих работодателей, а сами они не спешили. Вещи? Только те, что были нужны рабочему человеку. Притом летом. Даже хорошие хромовые сапоги я не взяла! После напишу и мне вышлют. Могло ли мне прийти в голову, что нас бросят, как щенят в воду: «Плывите, если сможете, а нет — тоните».