Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах., стр. 120

— Фрося! Фрося!

Причем произносит мое имя так картаво, что получается «Фхося». Кто звал меня так, я уже позабыла и стала растерянно озираться.

Возле меня был барак, обнесенный колючей проволокой. Как я полагала, больница. В этом отгороженном пространстве прогуливалось несколько фигур в сиреневых трусах и майках. Вдруг… Я так и обмерла, увидев возле самой ограды высокую худую фигуру Веры Леонидовны. Она стояла, держась за проволоку.

Но до чего же она не была похожа на ту стройную, еще моложавую и миловидную женщину, какой я ее помнила по Межаниновке! Худая, изможденная… Страшная! Лицо все в коричневых пятнах, землистого цвета. Худые узловатые конечности и резко выпирающий живот, туго обтянутый майкой и трусами, подвязанными веревочками.

Больше всего меня удивило, что здесь были и мужчины и женщины, в одном бараке все вместе. Причем им оставили лишь нижнее белье. Чтобы они никуда не выходили, если сумеют перелезть через проволоку? Или чтобы не меняли свой хлеб на табак? Из-за подобной «меновой торговли» немало доходяг в лагере умирают. Но этим «ОП» хлеб не дают на руки, его сразу крошат и заливают супом.

Встреча с Верой Леонидовной и состояние, в котором я ее застала, привели меня в смятение. Она — на краю гибели. Ее надо спасти.

Должно быть, так уж устроен человек, что в нем открываются какие-то резервы, когда он знает, что нужен кому-то, чувствует, что его помощь, забота, поддержка, ну, короче говоря, друж-ба, необходима тому, кто слабее, беспомощнее, иначе как объяснить, откуда в ту осень брались у меня силы, чтобы обходиться почти без сна, и, будучи голодной и усталой до предела — переключиться на почти круглосуточную работу? Но Веру Леонидовну нужно было поддержать, ее будущего ребенка — спасти. В том состоянии, в каком она находилась сейчас, исход мог быть двоякий: или наступило бы прекращение беременности — выкидыш, или смерть во время родов. Ей нужно иное, более разнообразное питание.

А выход лишь один: надо работать на уборке овощей. Но наши невольники, если они были мало-мальски работоспособны, работали на строительных объектах. В те военные годы Новосибирск из довольно-таки захолустного городка превращался буквально на глазах в индустриальный центр первостепенного значения: туда эвакуировалось много военных производств, а для их своевременного ввода в строй нужны были поистине циклопические работы. Их, как во времена фараонов, производили толпы невольников.

Строительная техника у фараонов была, вероятно, на лучшем уровне. Иначе как объяснить то, что огромные каменные плиты весом до 20 тонн были подняты на огромную высоту? Мы же строили из кирпича и раствора, причем и то и другое таскали вручную. Так что в зоне работала лишь «слабосиловка», и из их числа набирали полевые бригады, куда входили или актированные, то есть полуживые от голода и болезней, или те, кто отработал в ночной смене и шел волонтером, уже полумертвый от усталости.

В числе последних была и я. Выполнив свою норму в 4–5 утра, я ложилась спать, с тем чтобы в 6.30 получить свой паек, в 7 часов выйти к вахте «на развод» и стать в ряды полевой бригады. После трех, а то и четырех пересчетов нас принимал конвой и вел на ту ферму подсобного хозяйства, где нам предстояло трудиться.

Собака-«милиционель»

Все с начала до конца было нелепо. Прежде всего, было невыносимо стыдно, особенно по-началу, идти под конвоем по улице. То есть стыдно не столько мне, сколько всем встречным: стыдно смотреть, как шесть, а то и десять здоровых, молодых мужчин ведут с винтовками в руках и с собаками дюжину или две полуживых, истощенных женщин… Стыдно!!! Оттого стыдно, что где-то на фронте такие же вот солдаты грудью своей защищают родную землю, а хозяева этой зем-ли сажают их матерей, жен, сестер, даже бабушек(!) в тюрьму, и такие же, как они, солдаты — тьфу, пропасть! — водят под конвоем этих самых женщин…

Ведут нас, 12 доходяг, из коих двое мужчин, таких, что краше в гроб кладут. Мы работали ночью. Мы не отдохнули и снова идем работать в надежде поесть хоть каких-нибудь овощей. Много ли толку будет от нашей работы? А ведь те шестеро солдат, молодых, сытых, здоровых, возьмись они за лопаты, то сделали бы в 7–8 раз больше нас, и притом шутя…

Нас сопровождают четыре собаки — сытые, гладкие. Если бы то, чем кормят этих собак, дали нам! Наверное, смерть, которую мы все ощущаем за своими плечами, надолго бы отступила от нас. Но нет: собаки — сыты, а мы? Нелепость, какая нелепость!

Но бывают и комичные моменты.

Ведут нас как-то мимо детей: девчушка лет четырех хлопает в ладоши и кричит радостно:

— Собачка, собачка!

Ее старший брат говорит с видом превосходства:

— Дула! И вовсе это не собака, а милиционель…

Вот на сей раз это не так уж нелепо, как могло бы показаться. Собака — друг человека. А эти собаки натасканы на человека. Нет, это не собаки.

И все же эти дни — осень 1943 года — были, пожалуй, не так уж и плохи. Прежде всего, была цель, ради которой стоило нести двойную нагрузку. Затем — это шло мне на пользу. Да, именно на пользу. Ведь чего особенно не хватало организму, так это витаминов, без которых даже то незначительное количество белков, главной составной части каждой клетки живого организма, которое все же содержится в хлебе, не усваивалось. Эти витамины содержались в овощах, в них же были и минеральные соли.

Одним словом, я прямо на глазах оживала!

Может быть, главное в этом было мое поразительное здоровье и выносливость. А затем… Когда под ногами земля, мягкая, душистая, а не захарканный грунт лагерной зоны; когда видишь перелески и вдали горизонт, а не колючую проволоку; когда в небе птицы — символ свободы, пусть это галки, грачи, но это вольные птицы! Это тот моральный фактор, который очищает душу от «окалины». Что ж, тогда можно даже не замечать солдата с винтовкой и собаку, натасканную на людей.

Между нами — горы и моря…

И, кроме того, песни. Да, песни. Оказывается, и в неволе поют, когда тюремщики этого не запрещают. Во время работы в поле петь не запрещалось. Правда, пели главным образом те, кто помоложе, и «рецидив» — рецидивисты, уже объездившие много тюрем, как у них говорится, «Крым, Рым, медные трубы и чертовы зубы». Репертуар был не очень изысканный, но все же кое-какие из песен мне даже нравились.

Чаще всего пели о постройке Беломорканала. Обычно слово «Беломор» ассоциируется с папиросами, а вот мне всегда вспоминается тюрьма. Начинается эта песня, как и большинство тюремных, с обращения к воле:

Ах, волюшка, милая воля!
Как счастье далеко мое…
Свободы мне больше не видеть,
В тюрьме умереть суждено.

Знакомая картина этапа:

Вот слышно — этап собирают,
По камерам крики идут:
«Ох, братцы, куда отправляют?»
«Поедем, куда повезут…»

Как известно, «все начинается с дороги», а поэтому:

Дорогу построили быстро,
Дорога крепка и сильна…
Как много костей на дороге!
Вся кровью она полита!

Что поделаешь, так создаются или, во всяком случае, начинаются все великие новостройки. И заканчивается песня выводом, по-моему, весьма спорным, хотя многие считают его справедливым:

За кровь уркагана и вора
Достанется счастье другим…

В царских тюрьмах политические создавали и распевали множество содержательных, за душу хватающих песен, хоть, понятно, процент политических был не так уж велик и в Сибирь чаще попадали за грабеж, поджог, убийство, конокрадство… В мое время процент политических был просто потрясающим. Безусловно, были среди них и поэты, и композиторы, но те, кто остался в живых… Наверное, о них в свое время мог бы сказать Тарас Шевченко: «От Бессарабии до финна, на всех наречьях все… молчат». Тут не запоешь… А поэтому песни были в ходу главным образом сентиментально-воровские, обращенные к матери, о которой эти самые рецидивисты, находясь на воле, почему-то обычно и вовсе не вспоминают: