Мечи в тумане, стр. 24

«Проклятие морского царя снято. Нинг».

В записке чувствовалось нечто весьма странное, хотя ни один из друзей не мог решить, в чем именно заключается эта странность. Возможно, дело было в том, что Нингобль вместо слов «морского царя» написал: «Посейдона», но такая замена казалась вроде бы вполне уместной. И все же….

– Очень непохоже на Нингобля, – заметил Фафхрд голосом, показавшимся несколько необычным Мышелову, да и ему самому, – он не привык делать одолжения и не просить взамен каких-либо сведений или даже услуг.

– Дареному коню в зубы не смотрят, – наставительно отозвался Мышелов. – И мулу тоже.

Пока они шли по пещере, знойный восточный ветер сменился на прохладный западный. Друзьям стало гораздо легче дышать, а когда они обнаружили, что в один из бурдюков налита не родниковая вода, а кое-что покрепче, это решило дело. Фафхрд сел на белую лошадь, Мышелов на вороную, и, ведя на поводу мула, они доверчиво двинулись на запад.

После дня пути герои поняли, что здесь что-то не то: они не добрались ни до Илтхмара, ни до Внутреннего моря.

Кроме того, их продолжала тревожить некая причудливость употребляемых ими слов, хотя понимали они друг друга превосходно.

И в довершение всего приятели почувствовали, что с их памятью и житейским опытом происходит нечто необычное, однако поначалу не стали признаваться друг другу в этих опасениях. Дичи в пустыне было предостаточно, и в жареном виде она оказалась вполне вкусной для того, чтобы заглушить смутные подозрения относительно ее несколько непривычного вида и расцветки. Вдобавок друзья вскоре наткнулись на источник с водой редкой сладости.

Только через неделю, после встречи с караваном мирных торговцев шелком и пряностями, друзья поняли, что разговаривают не на ланкмарском языке, не на ломаном мингольском и даже не на диалекте Лесного Народа, а по-финикийски, по-арамейски и по-гречески; до Фафхрда дошло, что его детские воспоминания связаны не со Стылыми Пустошами, а с землями, окружающими море, которое называется Балтийским; Мышелов осознал, что вспоминает не Товилийс, а Тир, и оба они уразумели, что самый большой город в этих краях не Ланкмар, а Александрия.

И вместе с этими мыслями воспоминания о Ланкмаре и даже о всем Невоне начали постепенно стираться из их памяти, превращаясь в далекие сны.

И лишь память о Нингобле и его пещере оставалась ясной и четкой. Однако, что за шутку он с ними сыграл, было непонятно.

А между тем воздух оставался чистым и свежим, еда превосходной, вино сладким и хмельным; мужчины были здесь сложены недурно, а это говорило о том, что и женщины тоже должны быть хороши собой. Новые слова показались поначалу причудливыми? Ну и что? Стоило лишь подумать об этом, как впечатление исчезало.

Это был новый мир, суливший неслыханные приключения. Хотя, если разобраться, не такой уж он был и новый….

Друзья медленно трусили по белой песчаной дороге, ведшей их к неведомой, но уже предопределенной жизни.

6. Гамбит адепта Тир

В один прекрасный день, когда Фафхрд и Серый Мышелов сибаритствовали в винном погребке, что неподалеку от сидонской гавани города Тира [Тир, древний финикийский город, расположенный на Средиземном море, имел две гавани: на юге – египетскую, на севере – сидонскую] (где, кстати сказать, все заведения подобного рода пользуются недоброй славой), умостившаяся у Фафхрда на коленях длинная и желтоволосая галатийка внезапно превратилась в громадную свинью. Это был случай из ряда вон выходящий даже для Тира. Брови Мышелова, с неподдельным интересом наблюдавшего за происходящим, поползли вверх, когда галатийские груди, видневшиеся в глубоком вырезе критского платья, очень по тем временам модного, превратились в пару бледных обвислых сосков.

На следующий день четыре караванщика, употреблявшие только воду, дезинфицированную кислым вином, а также два багроворуких красильщика, родственники хозяина кабачка, клялись, что никакого превращения не было, и что они не заметили ничего, или почти ничего, необычного. Однако три подгулявших солдата царя Антиоха и четыре их подруги, равно как совершенно трезвый армянский фокусник, подтвердили случившееся до последней подробности. Некий египтянин, промышлявший контрабандой мумий, на некоторое время привлек внимание слушателей утверждением, что, дескать, необычно одетая свинья на самом деле была лишь видимостью таковой, или фантомом, после чего принялся бормотать что-то насчет видений, которыми звериные боги удостаивали людей у него в стране, однако поскольку Селевкиды выбили Птоломеев из Тира всего год назад, египтянина быстренько заставили замолчать. Оборванный странствующий проповедник из Иерусалима занял еще более деликатную позицию, заявляя, что свинья была вовсе не свиньей и даже не ее видимостью, а всего-навсего видимостью видимости свиньи.

Между тем Фафхрду было совсем не до метафизических тонкостей. Взревев от ужаса и отвращения, он отшвырнул от себя визжащее чудище, которое, с громким всплеском угодив прямо в чан с водой, снова обернулось долговязой галатийской девицей, причем разъяренной не на шутку, так как от затхлой воды ее наряд промок насквозь, желтые космы прилипли к черепу (тут Мышелов пробормотал: «Афродита!»), а тесный корсаж критского платья расползся на необъятной свиной туше по всем швам. Гнев ее рассеялся только тогда, когда полуночные звезды заглянули сквозь окошко в крыше в чан с водой, а кубки наполнились и опорожнились не один раз. Но только Фафхрд вознамерился снова запечатлеть предначальный поцелуй на мягких устах юной девы, как почувствовал, что рот ее опять сделался слюнявым и клыкастым. На сей раз оказавшаяся между двух винных бочонков галатийка встала сама и, не обращая внимания на крики, возбужденные возгласы и удивленные взоры, словно они были лишь частью затянувшегося грубого розыгрыша, вышла из кабачка с достоинством амазонки. Остановилась она при этом только раз, на грязном затоптанном пороге, причем лишь для того, чтобы метнуть в Фафхрда небольшой кинжал, который тот рассеянно отбил своим медным кубком, так что клинок воткнулся прямо в рот деревянному сатиру на стене, отчего тот стал похож на божество, самозабвенно ковыряющее в зубах.

В зеленоватых, цвета морской волны, глазах Фафхрда появилась задумчивость: Северянин размышлял, какой это такой волшебник решил вмешаться в его интимную жизнь. Он неторопливо, одно за другим, обвел взглядом плутоватые лица завсегдатаев погребка; взгляд его, с сомнением задержавшись на высокой темноволосой девушке, сидевшей подле чана, снова вернулся к Мышелову. В глазах у Северянина появилась тень подозрения.

Мышелов сложил руки на груди, раздул ноздри вздернутого носа и вернул другу взгляд с насмешливой учтивостью парфянского посла. Затем резко повернулся, обнял и поцеловал сидевшую рядом с ним косоглазую гречанку, молча ухмыльнулся Фафхрду, отряхнул с груботканой туники из серого шелка осыпавшуюся с век девицы сурьму и снова скрестил руки на груди.

Фафхрд начал тихонько постукивать донышком кубка о ладонь. Его широкий, туго затянутый кожаный пояс с пятнами пота, которым была пропитана и белая льняная туника, легонько поскрипывал.

Между тем предположения относительно личности человека, наложившего заклятие на Фафхрдову галатийку, покружили по кабачку и неуверенно остановились на высокой темноволосой девушке, – возможно, потому, что она сидела особняком и в перешептываниях не участвовала.

– Она слегка с приветом, – сообщила Мышелову Хлоя, косоглазая гречанка. – Многие называют ее Салмакидой [Салмакида – в греческих легендах нимфа источника, без взаимности влюбившаяся в гермафродита, отчего боги объединили их в одно существо] Молчуньей, но я знаю, что ее настоящее имя Ахура.

– Персиянка? – осведомился Мышелов.

Хлоя пожала плечами.

– Она здесь сшивается уже не один год, хотя никто толком не знает, где она живет и чем занимается. Раньше это была веселая девчушка, не прочь посудачить, хотя с мужчинами не водилась. Однажды даже подарила мне амулет, сказала, он от кого-то защищает, я до сих пор его ношу. А потом на какое-то время она пропала, – продолжала болтать Хлоя, – а вернулась уже такая, какой ты ее видишь, – робкая, слова не вытянешь, а в глазах – выражение человека, подсматривающего в щелку в дверях борделя.