Воспоминания двух юных жен, стр. 26

Рене, милая моя мученица, в счастье моем я постоянно думаю о тебе. Я люблю тебя еще сильнее, чем прежде, я так предана тебе! Только начав свою супружескую жизнь, я наконец постигла твою: в тебе столько великодушия, благородства, добродетели, что, оставаясь твоей подругой, я чувствую себя гораздо ниже тебя и искренне тобою восхищаюсь. Я вышла замуж по любви и почти убеждена, что умерла бы, сложись все иначе. А ты жива. Благодаря какому чувству, поведай мне! Нет, я никогда больше не буду подшучивать над тобой. Увы! шутка, мой ангел, — плод неведения, люди смеются над тем, чего совсем не знают. Где новобранцы хохочут, там бывалым солдатам не до шуток, — сказал мне граф де Шолье, бедный командир эскадрона, чьи походы до сей поры ограничивались лишь поездками из Парижа в Фонтенбло [83] и обратно. Поэтому, любимая моя подруга, я догадалась, что ты рассказала мне далеко не все. Да, ты скрыла от меня свои раны. Ты страдаешь, я чувствую. Я сочиняла целые романы, желая понять издалека по тому немногому, что ты рассказала мне о себе, почему ты ведешь себя так, а не иначе. Она только попробовала себя в супружеской жизни, решила я однажды вечером, и то, что для меня стало счастьем, для нее обернулось страданием. Она осталась при своих жертвах и не желает умножать их число. Она обрядила свои горести в пышные одежды моральных истин. Ах, Рене, вот что восхитительно: наслаждение не нуждается ни в религии, ни в пышных одеждах, ни в громких словах, оно довлеет себе, меж тем как для оправдания жестоких законов, помогающих держать нас в рабской зависимости, мужчины придумали кучу теорий и максим. Если твои жертвы прекрасны и возвышенны, значит, мое счастье, укрывшееся под белой с золотом фатой и узаконенное мрачнейшим из мэров, — нечто противоестественное? Во славу законов, ради тебя, но прежде всего ради себя самой я хотела бы, чтобы ты была счастлива, — мое блаженство не может быть полным, пока ты несчастна, дорогая Рене. О! Скажи мне, что в твоем сердце зародилась искра любви к твоему Луи, который тебя обожает! Скажи, что символический, торжественный факел Гименея осветил для тебя не только мрак! Ведь любовь, ангел мой, для нравственной природы человека — все равно что солнце для земли. Я без конца возвращаюсь мыслями к тому Свету, который озарил всю мою жизнь и который, боюсь, испепелит меня. Милая Рене, помнишь, как в глубине монастырского сада, под сенью виноградных лоз, ты говорила мне в порыве дружеских чувств: «Я так люблю тебя, Луиза, что молю Господа послать мне все муки, а тебе все радости жизни. Да, мне по душе страдания!» Так вот, милочка, сегодня я отвечаю тебе тем же и громко взываю к Господу, моля его разделить мои радости на двоих.

Послушай: я знаю, твои честолюбивые планы зависят от Луи де л'Эсторада — ну что ж, постарайся, чтобы на ближайших выборах его избрали депутатом, ведь ему будет как раз около сорока, а поскольку палата соберется только через полгода после выборов, он как раз достигнет необходимого возраста. Тогда ты сможешь жить в Париже, — не говоря уже обо всем прочем. Мой отец и друзья, которых я успею завести, порадеют вам, и если твой старый свекор захочет учредить майорат, мы исхлопочем для Луи титул графа. Уже неплохо! Да что там, мы наконец будем вместе!

XXVIII

От Рене де л'Эсторад к Луизе де Макюмер

Декабрь 1825 г.

Моя счастливица Луиза, ты меня просто ослепила. Несколько мгновений я сидела, бессильно опустив руки, под невысокой голой скалой, у подножия которой стоит моя скамья, и на письме твоем сверкали в лучах заходящего солнца несколько слезинок. Далеко-далеко, словно стальное лезвие, блестит Средиземное море. Скамью эту осеняют благоухающие деревья — я велела пересадить сюда огромный куст жасмина, жимолость и испанский дрок. В один прекрасный день скалу целиком укроет ковер из растений. Виноград уже посажен. Но близится зима, зелень пожухла и стала похожа на выцветший гобелен. Когда я прихожу сюда, никто меня не тревожит, все знают, что я хочу побыть одна. Эта скамья зовется скамьей Луизы. Так что ты понимаешь, что я здесь не совсем одна.

Отчего я рассказываю тебе все эти мелкие подробности, отчего описываю тебе мои мечты, в которых уже вижу, как эта голая, суровая скала с неведомо откуда взявшейся прекрасной приморской сосной на вершине покрывается зеленью? Оттого, что здесь меня посетили грезы, которые мне дороги.

Радуясь твоему супружескому счастью и — к чему скрывать? — всей душой завидуя ему, я почувствовала, как в недрах моего существа шевельнулся мой ребенок, и это движение отозвалось в глубинах моей души. Это смутное ощущение, весть, радость, боль, обещание, действительность — все разом, это счастье, которое принадлежит мне одной и останется тайной, ведомой только мне и Господу, эта тайна возвестила мне, что скала в один прекрасный день покроется цветами, что воздух наполнится радостными криками детей, что Бог наконец благословил мое чрево и оно будет щедро дарить жизнь. Я почувствовала, что рождена для материнства! Поэтому уверенность в том, что я ношу в себе другую жизнь, принесла мне благотворное утешение. Долгое время я жертвовала собой ради счастья Луи, и вот теперь эти жертвы увенчались огромной радостью для меня.

Самопожертвование! — сказала я себе, — разве ты не выше любви? Разве нет в тебе глубочайшего наслаждения — наслаждения бескорыстного и животворящего? Разве ты, о самопожертвование, не высший дар, презирающий бренную выгоду? Разве ты не таинственное, не знающее устали божество, окруженное бесчисленными сферами, скрытое в неведомом средоточии бытия? В тиши уединения, вдали от нескромных взоров, самопожертвование вкушает свои радости, о которых почти никто не подозревает. Самопожертвование, ревнивое и грозное, победоносное и могучее божество, неистощимо, ибо коренится в природе вещей и потому, несмотря на избыток сил, довлеет себе. Самопожертвование — вот основание моей жизни.

Ты, Луиза, живешь благодаря Фелипе, я же существую благодаря моему маленькому мирку, который, в свою очередь, расцветает благодаря мне! Для тебя золотое время жатвы уже наступило, но оно скоро минует, мой же урожай созреет позднее, но разве не станет он от этого долговечнее? Время будет только обновлять его. Любовь — лучшее, что Общество сумело позаимствовать у природы, но разве материнство не есть ликование самой природы? Улыбка высушила мои слезы. Любовь делает моего Луи счастливым, но супружество сделало меня матерью, и я тоже хочу быть счастлива! И я медленно пошла в свою белую бастиду с зелеными ставнями, чтобы написать тебе все это.

Итак, дорогая, пять месяцев назад в моей жизни свершилось событие самое естественное и самое поразительное, которое, впрочем, — скажу тебе по секрету — ничуть не задело ни моего сердца, ни моего ума. Все кругом счастливы: будущий дедушка счастлив как дитя, будущий отец ходит с серьезным и озабоченным видом; все выполняют малейшее мое желание, все толкуют о том, какое счастье быть матерью. Увы! одна я ничего не чувствую, но не решаюсь сказать им о своем полном безразличии и немного притворяюсь, чтобы не омрачать их радость. С тобой я могу быть откровенной: в критическом положении, в каком нахожусь я, материнство кажется игрой воображения. Для Луи моя беременность была такой же неожиданностью, как и для меня. Не значит ли это, что дитя наше явилось само по себе, не званное никем, кроме нетерпеливых желаний его отца? Дорогая моя, Бог материнства — случай. Хотя наш доктор говорит, что эти случайности находятся в согласии с волей природы, он не отрицает того, что дитя, которое так красиво зовется «дитя любви», не может не быть красивым и умным: такие дети, как правило, рождаются под счастливой звездой, ибо зачатие их озарила своим сверкающим светом сама любовь. Быть может, тебе, моя Луиза, материнство принесет такие радости, каких мне познать не суждено. Быть может, ребенка от обожаемого человека, как будет у тебя, любят больше, чем от мужа, за которого вышли по расчету, которому отдались из чувства долга, из желания стать наконец женщиной! Эти мысли, таящиеся в глубине моей души, омрачают мои мечты о материнстве. Но, поскольку без ребенка нет семьи, мне хотелось бы поторопить миг, когда для меня начнутся семейные радости, ибо им суждено стать для меня смыслом жизни. Мое нынешнее существование — таинственное ожидание; должно быть, подступающая к горлу тошнота приуготовляет женщину к предстоящим ей мукам. Я наблюдаю за собой. Несмотря на старания Луи, любовно окружающего меня заботой, осыпающего нежными ласками, меня не оставляет смутное беспокойство, вдобавок я совсем потеряла аппетит, у меня расстроилось пищеварение и появились странные причуды. Я рискую испугать тебя этим состоянием, но скажу все начистоту: сама не знаю почему, я вдруг до смерти полюбила апельсины, причем не все, а только определенный сорт; они очень странные на вкус, но меня это не смущает. Каких только апельсинов ни привозил мне Луи из Марселя — и мальтийских, и португальских, и корсиканских, но я к ним даже не притронулась. Я сама отправляюсь в Марсель, иногда даже пешком, чтобы поесть грошовых полугнилых апельсинов, — их продают на маленькой улочке, которая спускается от ратуши к порту; покрывающие их пятна голубоватой или зеленоватой плесени кажутся мне брильянтами; я нюхаю их, как цветы, вовсе не замечая исходящего от них смрада; их терпкий вкус и хмельное тепло приводят меня в восторг. Таковы, ангел мой, первые любовные наслаждения в моей жизни. Эти ужасные апельсины — моя любовь. Ты не так вожделеешь к Фелипе, как я жажду съесть один из этих полусгнивших плодов. Иногда я отлучаюсь украдкой, мчусь в Марсель, и когда подхожу к заветной улочке, меня охватывает сладострастная дрожь: я боюсь, как бы гнилые апельсины не кончились, я набрасываюсь на них и ем, пожираю их прямо на улице. Для меня это райские плоды, пища богов. Я видела, как Луи отворачивается, чтобы не слышать их вони. Мне приходят на память безжалостные слова из «Обермана» [84] — мрачной элегии, которую мне лучше было не открывать: «Корни ее пьют зловонную влагу!» С тех пор как я стала есть эти апельсины, меня перестало тошнить и я чувствую себя намного лучше. Должно быть, в этих причудах есть какой-то смысл: не случайно же природа награждает добрую половину женщин, ожидающих ребенка, подобными желаниями, порой совершенно чудовищными. Когда моя беременность станет очень заметна, я перестану выходить из Крампады: я не хочу бывать на людях в таком виде.

вернуться

83

...из Парижа в Фонтенбло... — Неточность Бальзака: в первом письме Луизы говорится, что брат ее служит в Орлеане.

вернуться

84

«Оберман» — философский роман Этьенна Пивера де Сенанкура (1770—1846), вышедший впервые в 1804 г.; был переиздан в 1833 г. с предисловием Сент-Бева, а в 1840 г. — с предисловием Жорж Санд. В предисловии к «Отцу Горио» (1835) Бальзак назвал Сенанкура «одним из самых замечательных умов нашей великой эпохи» (Бальзак /15. Т.15. С.452) и в том же году рекомендовал его роман для прочтения Ганской. Рене цитирует письмо 75-е, где герой, предающийся меланхолическим размышлениям, сравнивает себя с «елью, случайно выросшей на краю болота»: «Дикая, могучая, великолепная, она тянулась вверх, словно ее окружали пустынные скалы, словно родилась она в дебрях лесных; сколь напрасны были ее усилия! Корни ее пьют зловонную влагу, они уходят в глубь грязного ила; ствол ее хиреет, теряет силу; вершина сгибается под напором сырого ветра <...> Немощная, уродливая, пожелтевшая, преждевременно состарившаяся и уже склонившаяся над болотом, она словно умоляет бурю свалить ее, ибо жизнь в ней иссякла уже давно» (Сенанкур. Оберман. М., 1963, с. 297—298).