Хмельницкий., стр. 3

Богдан тревожно огляделся и понял, что сейчас произойдет схватка между его охранниками и злым янычаром султанши.

Лишь на миг заколебался всемогущий властелин этих безграничных степей. Кому придет в голову мысль об истинной причине мести крымского хана или… янычара? Убили и бросили на съедение хищникам, объяснив всесильной султанше, каким непокорным был гяур, даже находясь в руках такого исполнительного ее слуги.

— Мегмет-ульча! — воскликнул Гирей. — Расступитесь! Пусть янычар достойно проучит гяура, осмелившегося поднять руку на победителя!

И почувствовал, как у него самого задрожали губы. Поднять бы и свою саблю!.. Но на кого? На гяура-победителя, синопского героя? Или… на рябого и злого янычара, представляющего здесь грозную и лукавую Мах-Пейкер?

Приказ ага-бея выполняется молниеносно. Турецкая карабеля в руках разъяренного янычара угрожающе просвистела недалеко от Богдана. Янычар хищно оскалился, на миг остановился, прикидывая расстояние до смерти своего врага.

Ошеломленный Богдан уже не надеялся на спасение. Думать некогда, бежать некуда.

А враг приближался, предвкушая удовольствие от кровавой расправы. Сабля играла в его руке, отражая скупые лучи осеннего заходящего солнца. В глазах янычара пылал огонь.

«Вот это и есть ослепление победой!» — промелькнуло в сознании обреченного. И, как никогда прежде, в нем пробудилась жажда жизни. Почувствовал, как напрягается каждый мускул, а глаза зорко следят за каждым движением противника.

Когда янычар порывисто замахнулся саблей, безвольно замерший перед этим Богдан вдруг бросился к нему. Враги ахнули. Как шакал, разинул пасть конопатый янычар, готовый вмиг рассечь свою жертву. Но миг оказался долгим…

Безоружный Богдан с силой ударил головой в выпяченную грудь янычара. Теперь сабля ему не послужит, она очутилась в руках трезвого и спокойного в такой неравной борьбе пленника. Богдан не прислушивался ни к окрикам Мухамеда Гирея, ни к смертельным угрозам врагов. Как только вырвал из рук янычара саблю, почувствовал, что теперь может умереть достойно. И он вдруг выпрямился и взмахнул саблей. Еще раз, как змея, зашипела сабля в руках Богдана. Янычар еще стоял на ногах, нечеловеческим голосом взывая о помощи. Широкая открытая грудь, грязная, с огромным кадыком шея — в нее и врезалась сабля Богдана. Голова конопатого янычара не слетела с плеч, а надломилась, как чертополох, подкошенный кнутом пастуха, и казалось, с презрением смотрела на такую позорную смерть.

Богдан не видел, как сраженный янычар опустился на землю. От сильного напряжения и волнения у него помутилось в голове. Кровь и смерть врага вызвали в нем еще большую жажду жизни. Ах, как хотелось ему жить! Но… пусть убивают, один раз умирать: или сам с честью погибнешь в этой бескрайней, чужой осенней степи, над которой кружат, навевая тоску, голодные вороны, или алчный враг прикончит тебя.

Выпрямился, как победитель. Преодолевая предательскую усталость, Богдан оперся на чужую саблю, забрызганную кровью врага. В предсмертной агонии бился сраженный янычар. А все живое вокруг, даже воронье в небе, умолкло. Умолкло, пораженное силой и дерзостью пленника.

— Посадить на коня и вести на двух арканах! — властно повелел Мухамед Гирей, только теперь понявший, почему погиб в украинской степи храбрый воин Ахмет-бей! Богдан уловил в словах Гирея нотки растерянности.

4

Тревожные вести молнией неслись по стране, наполняя сердце печалью и скорбью. Из сотни чигиринского подстаросты еще не вернулся домой ни один воин. Тяжелый туман стелился над Днепром. Точно после кровавого набега крымских татар, нигде не было слышно ни песен, ни смеха.

Сиротливо приуныло широкое низовье Днепра. Семьи казаков были в трауре.

Весной из Лубен в Чигирин пришла к Матрене Хмельницкой Мелашка.

Мать Богдана часто вспоминала Пушкариху, эту добрую, умную женщину, и несказанно обрадовалась ее приходу. Какие только слухи не распространялись среди родственников погибших и оставшихся в Чигирине казаков! С кем посоветуешься, кто утешит тебя, овдовевшую, как и многие другие казачки? С нетерпением ждала казаков чигиринской сотни, с которыми ушел ее муж. Но все они пали на поле брани или попали в плен к туркам — и в родном старостве давно уже отслужили по ним панихиду.

— Не верится мне, сестрица Мелашка… Если уж и суждено было погибнуть, то…

— Бог с вами, пани Матрена, — сочувственно успокаивала Пушкариха. — Наши люди живучие. В бою как и на поле — не каждая головка чертополоха попадает под кнут чабана. Так и род человеческий переведется, сохрани боже.

Все это верно, молча соглашалась хозяйка. Степной чертополох — это ее любимый сын Богдан. Матрена и сама, превозмогая боль материнского сердца, рассудила, как справедливый судья: нельзя отнять у нее сразу мужа и сына! Да и сын-то какой орел! Очевидно, неверные неожиданно напали на него, поразив его саблей со змеиным ядом? Ведь он турецкий язык, как свой, знает, сумел бы договориться даже с врагами.

— В Лубнах рассказывали, — продолжала Мелашка, — будто гетман в день гибели написал жене прощальное письмо. Словно терновым венцом венчал себя, отправляясь в последний раз на свою Голгофу. Сыну будто бы завещал отомстить неверным, а сам прощался с женой и жизнью. По трупам народа нашего шел, да и споткнулся. На старости лет пришлось, как простому смертному, вместе с ними костьми лечь. Жутко, но жалости никакой. Всю жалость сам и растоптал своим жолнерским сапогом. Тьфу, прости господи, — будучи мертвым, в грех нас вводит.

— А о Михайле моем слыхала что-нибудь? — спросила Матрена, когда Мелашка умолкла.

— Ничего утешительного, пани Матрена. Известно, что вместе с гетманом сложили головы и его ближайшие слуги.

Мелашка запнулась на слове. И не только потому, что вспомнила об очень близких отношениях покойного подстаросты с гетманом Жолкевским. Она вдруг вспомнила о жолнере из Белоруссии, который заходил к ней в Лубнах. Назвал себя Василием Ставком или Ставецким, интересовался вдовой Хмельницкой. «Любили мы друг друга, — сказал он. — Любовь эта была несчастливой, но она на всю жизнь оставила след в моем сердце. Теперь я решил найти ее. Хотя бы утешить в таком горе…» «Сказать или промолчать? — колебалась Мелашка. — Такой не успокоится. Раз уж до Лубен дошел, доберется и до Чигирина!..»

— Спасибо и вам, Мелашка, — продолжала хозяйка, не замечая нерешительности гостьи. — Хочется открыть вам душу, как на исповеди, чтобы снять с нее тяжелый камень. Сердце подсказывает мне, что Михайла уже нет в живых. Приими, боже праведный, душу убиенного во брани… — крестилась вдова, не вытирая слез. — Признаюсь, не по доброй воле. Ради отца-наливайковца согласилась связать свою судьбу с нелюбимым человеком. Но любила сына, орла ясноглазого. Этой материнской любовью и жила, забывая о счастье супружества. А теперь…

Хмельницкая вытерла полой свитки слезы. Свет ей не мил, но жить нужно. О судьбе сына, а не своей позаботиться надо. Может быть, он остался жив и попал в плен с остатками войск гетмана.

— Хочу просить вас, — подавив грусть, обратилась подстаростиха к Мелашке. — Похозяйничали бы вы у меня в Субботове, пока я в Польшу съезжу. В глубоком трауре наши чигиринцы. А что делается в Жолкве? Надо бы и мне вместе с родными гетмана отслужить панихиду по любимом им подстаросте. Может, о сыне что-нибудь узнаю. — Немного помолчала и мечтательно добавила: — Такая теплынь, солнышко, сады цветут. А мне тяжело. Одиночество, словно шашель, вгрызается в самое сердце!.. Вот и хочу в последний раз повидаться с панами Жолкевскими, узнать их отношение к нам и попросить…

— До Лубен дошли слухи, что раненый сын ваш находится в турецком плену. Сказывают, Богдан по приказу пана Михайла бросился со своим отрядом на выручку панов Жолкевских. Очевидно, вместе с ними и в неволю попал. Поезжайте, пани Матрена, а я останусь у вас по хозяйству. Все равно мне своих птенцов приходится в чужом гнезде растить…