Хмельницкий., стр. 100

У порога дома их встретила Мелашка. Она подчеркнуто спокойно, как мать рассудительная, протянула Богдану обе руки, как всегда делала при встрече с ним.

— Не одно горе, сынок. Казак — что горшок: на него ли камень свалится, сам ли упадет на камень — все равно на черепки распадется!.. Заходи в дом, пусть сгинут каратели! Было бы здоровье.

— А камень для горшка найдут? — сводя разговор к шутке, закончил Богдан.

— Найдется смех и на тот грех, а то как же — найдется. Да бог с ними… Может, сразу и пополдничаем, а потом уже и переодеваться будешь? — беспокоилась хозяйка.

— Полдничать, матушка. Потому что я… должен все-таки съездить в полк. Такие дела, такое несчастье.

…Полковника Богдан уже не застал в Чигирине. Даже чигиринских жителей не видно было и во дворах! Еще въезжая в город, встретил реестрового казака, пытался расспросить его. Казак только и сказал, что полковник Загурский поскакал с есаулами в Варшаву. Потому что туда же еще позавчера спешно отправили закованных бунтовщиков.

— Чтобы сенаторы на сейме судили их, — сквозь зубы процедил неразговорчивый казак.

Не узнавал Богдан своего Чигирина! Даже собаки умолкли во дворах. Не видно ни молодиц, ни детей. Только пожилые хозяева, седые старики, кое-где стояли возле закрытых ворот, словно на часах. Сначала Богдан здоровался с ними. Ведь в городе все знали сына Матрены Хмельницкой!

Но почувствовал скрытую неприязнь к себе. Расспросить бы, объясниться! Богдан даже остановился возле двора седого казака Палажченко, который не раз подсаживал его в детстве на своего неоседланного коня.

— Добрый вечер, дядя Захар! Живы, здоровы?

— Добрый вечер, дан писарь, — чуть слышно отозвался старик, повернув голову.

— А я уже не писарь. Теперь у вас другой писарь… Беда стряслась тут, дядя Захар, — подходя к старику, начал Богдан.

— Как это не писарь?

— Скоро и из казаков выгонят. Меня послали к гетману, а сами — увезли наших несчастных?

Палажченко подошел к перелазу.

— А разве не знаешь, казаче? Нашим казакам уши отрезают, четырех насмерть засекли розгами… Такого у нас еще не было. Куда-то на каторжные работы закованных отправили.

Богдан шагнул к перелазу, положил руку старику на плечо, словно хотел успокоить его:

— Все знаю, дядя Захар, и ничего не знаю!.. Ходим под черным небом, нечем и душу просветлить. О том, что Иван Сулима попал в беду, слыхал. Говорят, увезли его?..

— Попал в беду, да еще и в большую беду! Да разве только одного Ивана увезли… Позор, да и только. Ведь наши полковники и атаманы и подбили Сулиму на это дело. А когда увидели, какая сила королевских войск двинулась, сами и связали беднягу. Мы сами, говорят, связываем, сами вызволим. А как, чем? Ведь «их, закованных в цепи, уже увезли реестровые казаки! Только Павлюк, как и подобает запорожцу, сам отдался им в руки, чтобы заковали вместе с Сулимой!

— Сам? Это…

— По-казацки, Михайлович, по-казацки… Теперь вон в Боровице собрались казаки нашего Чигиринского полка, похоже, бунт затевают. Требуют полковника Скидана возвратить в полк. Поможет ли это горемычному Сулиме?

— Как мертвому припарка… — сказал Богдан, сокрушенно опустив голову.

Сиротой казался ему опустевший Чигирин. Почему он до сих пор не знал Павлюка, этого отважного казака с такой благородной душой!.. Так, значит, возмущение чигиринцев растет, словно на дрожжах, в то время как их сотня позорно везет Сулиму на плаху…

Во дворе полковой канцелярии стояло около десятка оседланных коней. Несколько гусар, даже один из них знакомый, который недавно приезжал в Субботов. Улыбаясь, поздоровался с Хмельницким. Эта улыбка кольнула его встревоженное сердце: здоровается или издевается?

А с крыльца уже сбежал озабоченный писарь Чаплинский. В красном кунтуше, лихо заломленной шапке, с саблей на украшенном серебром поясе. Взволнованный, он что-то горячо доказывал незнакомому Богдану старшине в казацкой одежде, забрызганной грязью. Старшина возражал Чаплинскому:

— Бунт или полковой совет, уважаемый пан писарь. Полковник уехал, старшина занят. Жолнеров связали…

— О-о! Пан Хмельницкий, наконец-то! Давно приехали от его милости? — слишком любезно обратился Чаплинский к Богдану.

— Сию минуту, пан писарь. Тут такое…

— И не говорите, пан сотник. Скандал, позор для полка!.. А пан полковник тоже вчера выехал следом за сотней пана Хмельницкого…

— Что-о? Какая сотня, куда?

— Да ваша же сотня, пан Хмельницкий! Ей поручил пан Загурский сопровождать в Варшаву государственных преступников — Сулиму и других.

— Моя сотня? — почти с ужасом еще раз переспросил Богдан, гневно сверкая глазами.

— Ну да, уважаемый пан Хмельницкий… — со злорадством произнес Чаплинский, спеша к оседланным коням.

Все это так ошеломило Богдана, что он не знал, как поступать ему дальше. Надо было действовать, что-то предпринимать, чтобы предотвратить беду! Но что, как? Писарь срочно едет по каким-то делам в полк, так почему бы и ему, сотнику этого полка, не поехать туда и не поговорить с командирами и казаками?

Его опозорили в родном Чигирине, перед своими же казаками! Людям сказали, что именно его сотня сопровождает храбрецов на позорную казнь в Варшаву!

Точно лунатик, пошел он к своему коню, отвязал его и поскакал следом за сопровождавшими Чаплинского гусарами. Несло потом от взмыленного коня, а он все подстегивал его, чтобы не отстать. Темная холодная ночь и быстрая езда еще больше возбуждали его.

— …После горячих споров полк снялся и ушел из Боровицы! — сказали ему жители местечка. Куда, зачем — разве им известно. Намекают, что дело дошло до стычки с польскими жолнерами и командирами.

Богдану теперь было безразлично, куда направится оставленный казаками незадачливый писарь. Он столько услышал от людей страшных новостей, что голова кругом идет… Возвращаясь домой, подавленный и окончательно обескураженный Богдан остановился на лугу возле Боровицы, чтобы дать передохнуть коню.

На второй день поздно ночью, голодный, разбитый телом и душой, Богдан наконец добрался до субботовского хутора.

23

С первого взгляда жена определила, что Богдан простудился. А Мелашка допускала и худшее.

— Такое беспокойство, пусть бог милует. Любил же он этого несчастного Ивана. А сердце не камень и у мужчин.

Богдан слег в горячке. Более шести недель провалялся в постели. Сначала он весь горел, бредил, детей не узнавал. И сейчас еще совсем слаб. Стал понемногу ходить по двору. Иногда перекинется двумя-тремя словами с Карпом или женой. Весть о том, что полк до сих пор еще продолжает бунтовать и избрал полковником Скидана, точно лекарство, подействовала на Богдана. Стал чаще играть с маленьким Тимошей, а когда выпал первый снег, начал собираться в дальнюю дорогу.

— Поеду!

— Да бог с тобой, Богдан! После такой болезни, да еще зимой… — беспокоилась жена.

— Нужно мне, Ганна. Нужно, понимаешь!.. А болезнь… Прошла уже, проклятая. Может ли человек один вынести такие удары? В Боровице сказали, что и отчима моего убили изверги… — наконец признался он однажды…

— Господи, матерь божья… А его же за что? — простонала Мелашка.

— Они найдут, за что погубить человека! Сначала покалечили, уши и нос отрезали, потом розгами, кольями били, покуда и душу выбили. Они умеют расправиться с человеком.

— Да и впрямь точно звери. Что же теперь, Богдан? Куда тебе после такой болезни ехать?

А он поднялся с сыном Тимошей на руках, передал его жене. Лицо у него посвежело, яснее стал взгляд. Провел рукой по небритой бороде, и горькая улыбка появилась на губах.

— Хоть ругай, хоть бей меня, Ранна. Виноват я перед вами, что сразу не сказал. Не берегся в дороге, вот и заболел, помчавшись следом за придурковатым писарем. А о горе, постигшем мою мать, и не сказал вам. Отчим чужой мне, но близок душой. Наш человек! Отказался пытать казаков Ивана Сулимы. А проклятые каратели взяли и его… Насмерть замучили человека! Разве можно стерпеть такое?