Хмельницкий., стр. 58

Новые друзья Богдана хотя и не без колебаний, но приняли его предложение.

3

Преподобный батюшка Иов Борецкий настоял на том, чтобы на торжественной праздничной литургии пели два хора: мужской — из Михайловского монастыря — и женский — из Иорданской обители, под руководством матушки Надежды, белорусской княгини. Девушек-хористок с «божественными» голосами поставили на левом клиросе.

Наставники Богоявленского братства позже покаянием искупали свою неосмотрительность, выразившуюся в том, что своих бурсаков, в том числе и старших возрастов, разместили на левом крыле собора, на женской половине, у клироса. Хористы здесь стояли, возвышаясь над головами молящихся, точно островок лилий над заросшей водорослями поверхности озера. Они все время глазели на стройных послушниц-хористок. Моление превратилось в настоящее мучение для наставников, которым были вверены молодые бурсацкие души…

Богдану никто бы не помешал стать в любом месте празднично убранного собора. Он пришел сюда вместе с бурсаками богоявленской школы, находящейся под пристальным надзором наставников, но это было сделано по его собственной воле. Он подружился с бурсаками старших классов Кречовским и Иваном Выговским, которых окружали еще несколько взрослых учеников, — наверное, тоже шляхетского происхождения. Вполне естественно, в церкви они стояли вместе, возле женского клироса.

Бурсаки были одеты в полумонашеские, черные, словно подрясники, кунтуши и такие же черные поярковые шляпы. Богдан же пришел в казацком ярком жупане, в серой смушковой шапке с малиновым шлыком, которую он снял при входе в храм. В таком наряде, да еще с кривой турецкой саблей на боку, он казался старше своих лет и резко выделялся среди бурсаков. Его малиновый жупан, черные, как вороново крыло, кудрявые волосы привлекали взоры девушек. Задорный пушок на верхней губе подчеркивал опасную для девичьего сердца зрелость казака.

Торжественную литургию служили старый, изгнанный в свое время униатами епископ Свято-Софиевской кафедры отец Лукиан, шесть архимандритов во главе с Елисеем Плетенецким и четыре протодиакона и архидиакона из Печерской лавры с чудесными голосами. Золотые ризы на священниках, бряцание полдюжины неугасающих кадильниц и могучие, торжественные басы диаконов вначале ошеломили Богдана. Он так растерялся, что не мог думать ни о чем постороннем, ему и в голову не приходило переброситься словом с друзьями, которые — особенно Кречовский — украдкой от наставников что-то шептали, поглядывая в сторону Богдана. Величавое священнодействие, яркие огни свечей в паникадилах и угар от смирненского ладана в диаконских кадильницах туманили голову юноше. Во всем этом он усматривал что-то неприятное, не присущее повседневному человеческому бытию, дикарское идолопоклонение, даже пугавшее его… Все это угнетало Богдана. Даже потрясающий своды мужской хор, сопровождавший литургийную ектенью, не пробуждал его былой детской веры.

Вдруг он вспомнил слова пани Мелашки о том, что наставники братства до сих пор не верят, будто иезуитам не удалось в течение шести лет обратить Хмельницкого в католика и что он не изменил православию! Мысль об этом принудила его несколько раз усердно осенить себя крестным знамением. При этом он наклонял голову и его буйные волнистые волосы низко спадали на грудь. Максим Кривонос советовал ему побрить голову по казацкому обычаю, но пани Мелашка не разрешила этого делать, не посоветовавшись с матерью.

— Покаяния дверь отверзи ми, пречистая и всеблагая дева! — раздался бас архидиакона.

Казалось, даже пол зашатался под ногами. Но к этому грому уже привык Богдан за время литургии. Даже высокий голос солиста — тенора из мужского хора, звучавший на весь собор, не тронул юношу, не взволновал его.

— Пока-яания… — пронесся возглас солиста и замер, отражаясь эхом в дальнем уголке алтаря.

Наступила краткая, едва уловимая пауза.

И вдруг… у юноши захватило дух, все его существо затрепетало. Он лихорадочно вздрогнул, и все предстало перед ним в ином свете. Ни пламя свечей, ни золотые ризы, ни даже страдальческий образ усекновенной главы, стоявшей перед самыми его глазами, — ничто сейчас не могло сдержать неожиданный трепет сердца. Вмиг померкла вся торжественность богослужения, исчезли мысли об униатах с их гнусными попытками захватить главенство в религиозном мире Киева.

— Отве-ерзи ми… пречистая… — вырвалась мольба девушки, нежным крылом задела сердце юноши, улетела под купол, унося с собой частицу его сердца.

Оба хора откликнулись на чистую девичью мольбу громким стоголосым величанием:

— И всеблагая дева!..

А тот же девичий голос неудержимо прорывался сквозь стоголосое пение, как потоки водопада сквозь щели могучих скал, и, словно вызов, проносился над головами молящихся, не находя выхода на простор.

— …Отве-ерзи ми… — замирало постепенно, как вздох.

Головы молящихся обернулись в сторону женского хора. Неведомая и властная сила заставила и Богдана посмотреть на хористок.

— О боже, какое диво! — пролепетал Богдан. — Чудо!

Больше он ничего не мог сказать. «Чудо», — вздыхал он, а глаза впились в хористку, стоявшую возле самого парапета на клиросе. Послушница не опиралась, как другие хористки, на дубовый парапет, и ее длинная, толстая русая коса не была скрыта поручнями, как у других.

В воздухе еще звучала мольба девушки: «Отверзи ми…» Но пухлые розовые губы ее уже были сомкнуты, длинные ресницы опущены. Очевидно, она была скромна и теперь смутилась, заметив, какое сильное впечатление произвело ее пение на молящихся.

То ли освобождаясь от молитвенного экстаза, то ли подчиняясь голосу сердца, неожиданно забившегося быстрее, послушница приоткрыла тяжелые веки и совсем земным взглядом посмотрела на прекрасного в своей молодости юношу в малиновом жупане, стоявшего справа у клироса.

Их глаза встретились, словно два стремительных потока.

— Чудо души моей, чудо! — шепнули уста Богдана.

Девушка с испугом посмотрела на юношу, отгоняя греховные мысли и в то же время словно прислушиваясь к его горячему шепоту.

— Покаяния… — раздался снова голос солиста, точно нагайкой стегнув послушницу с длинной русой косой и с большими голубыми глазами.

В их глубине светилось столько нежности и доброты, так поразивших юношеское сердце.

— Отве-ерзи ми-и-и… — опомнилась девушка, с трудом отведя от казака глаза и целомудренно закрывая их. В этот раз ее голос не звучал так сильно, но еще яснее в нем чувствовалась мольба: «Отве-ер-зи!..»

Богдан безошибочно понял, что у девушки горе и она хочет излить его.

Он протиснулся к клиросу и так уперся плечом в точеную дубовую стойку парапета, что та заскрипела, и на покорных устах послушницы появилась мирская улыбка. Солистка еще раз робко посмотрела в пылающие глаза юноши, уголки ее пухлых губ дрогнули. В тот же миг она спохватилась, испуганно опустила веки, а нежной рукой, легко, как дуновение весеннего ветерка, поспешно осенила себя смиренным крестом.

Но томный взгляд девушки и ее улыбка, идущая из глубины горячего сердца, говорили Богдану, что он понравился ей…

4

Потом всю неделю Богдан со своими друзьями вспоминал о посещении собора, делился впечатлениями, говорил о совсем новых, никогда не испытанных, так неожиданно вспыхнувших чувствах.

«Любовь?..» — спрашивал он сам себя. Чувствовал, что краснеет от этой мысли, такой греховной для воспитанника почтенной коллегии. А что, если и в самом деле любовь? Но монашка, отказавшаяся от мирской любви, не захочет нарушить неумолимый обет безбрачия.

Друзья заметили, что Богдан серьезно увлекся послушницей. Он все время только и говорил с ними о ней, о ее чудесном, «неповторимом», как он выражался, голосе. И им хотелось чем-нибудь помочь ему.

Разбитной Стась Кречовский был вхож в дом ректора Борецкого. Там он узнал, что известную солистку Свято-Иорданской обители зовут Христиной-Доминикой и что монашеский обет она еще не приняла, пребывая второй год в послушницах. Как раз это и интересовало Богдана!