Сан Феличе Иллюстрации Е. Ганешиной, стр. 373

— Вас не обманули, ваше превосходительство. Не угодно ли зайти?

Поборов отвращение, маркиз зашел внутрь бойни.

Маленький проводник, которому не терпелось узнать, чем кончатся переговоры, хотел проскользнуть вслед за ним, но Беккайо занес над мальчишкой искалеченную руку.

— Назад, малый! — рявкнул он. — Нечего тебе тут делать!

И он захлопнул дверь под носом у мальчишки.

Минут десять маркиз и Беккайо провели наедине взаперти; потом маркиз вышел.

Беккайо с почетом проводил его до двери.

Пройдя по улице несколько шагов, Маласпина наткнулся на маленького проводника.

— А, ты здесь, мальчик, — промолвил он.

— Конечно, я здесь, — отвечал тот. — Я жду.

— Чего ты ждешь?

— Хочу узнать, вышло ли ваше дело?

— Вышло. А что из этого следует?

— Вспомните, ваше превосходительство, вы должны мне еще один пиастр.

Маркиз порылся в кармане.

— Держи, — сказал он, протягивая мальчишке серебряную монетку.

— Спасибо, ваше превосходительство, — проговорил тот, зажав в кулаке обе монеты и позванивая ими, словно кастаньетами. — Дай вам Бог долгой жизни!

Маркиз снова сел в карету и велел кучеру ехать обратно в театр Фьорентини.

А тем временем Пеппино, взобравшись на каменную тумбу, при свете лампады, горевшей перед изображением Мадонны, изучал полученную монету.

— Вот тебе и раз! — пробормотал мальчик. — Он дал мне дукат вместо пиастра! Облапошил на два карлино. Ну и жулики эти знатные синьоры!

Пока Пеппино произносил эту похвалу, маркиз Маласпина катил к Фьорентини.

У дверей театра, вернее на маленькой площади перед ним, стояла карета вице-короля; это значило, что князь еще на спектакле. Маркиз выскочил из своего экипажа, заплатил кучеру, взбежал по лестнице и отворил дверь ложи князя.

Услышав шум отворяемой двери, тот обернулся.

— Ах, это вы, Маласпина, — произнес он.

— Да, князь, — ответил маркиз с обычной своей грубоватостью.

— Ну, что?

— Все устроено, завтра в десять утра приказ его величества будет исполнен.

— Благодарю, — отвечал князь. — Садитесь же. Вы пропустили дуэт в первом акте но, по счастью, вернулись вовремя, чтобы услышать «Pria che spunti l’aurora» [183].

CXCII

МУЧЕНИЦА

Нам хотелось бы опустить последние подробности, о которых еще осталось рассказать, и, проследив до конца этот крестный путь, просто начертать на могильном камне: «Здесь покоится Луиза Молина Сан Феличе, мученица». Но неумолимая История, ведущая нас на всем протяжении долгого сего повествования, не велит нам отступать ни на шаг, даже если силы наши иссякают и нам придется, как Божественному учителю нашему, трижды упасть на дороге, изнемогая под тяжестью своей ноши.

Но поклянемся хотя бы, что не станем смаковать ужасы. Мы ничего не выдумываем, мы излагаем события, как рядовой зритель пересказал бы увиденную на театре трагедию. Увы! На сей раз реальная действительность превосходит все, что могло бы измыслить человеческое воображение.

Бог Страшного суда! Бог мститель! Бог Микеланджело! Дай нам силы дойти до конца!

Как было сказано в предыдущей главе, пленница Кастелламмаре, едва оправившись от родовых мук, была препровождена из Палермо в Неаполь на корвете «Сирена» и направлена в тюрьму Викариа, а там помещена в камеру, примыкавшую к часовне.

Не в силах ни стоять на ногах, ни даже сидеть, она буквально рухнула на тюфяк, ослабленная, умирающая, почти мертвая, так что тюремщики не нашли нужным надевать на нее цепи. Они не боялись, что она может бежать, как охотник не боится, что улетит голубка, которой он выстрелом из ружья перебил оба крыла.

И верно: все узы, связывавшие ее с жизнью, были порваны. Она видела, как покачнулся, упал и умер ради нее Сальвато, и дитя, охранявшее ее, поторопилось до срока, предуказанного природой, выйти из ее чрева. Казалось, то было знамение, что она не имеет права пережить того, кого так любила.

Теперь нетрудно было извлечь душу из этого несчастного, разбитого тела.

То ли из жалости, то ли в согласии с ужасным церемониалом смерти, тюремщики спросили, не нуждается ли она в чем-нибудь.

У нее не хватало сил ответить, она лишь отрицательно покачала головой.

Уведомление Фердинанда, что Сан Феличе находится в состоянии благодати и может умереть без исповеди, передали коменданту Викариа, вследствие чего священника вызвали лишь ко времени, когда ей предстояло покинуть тюрьму, то есть к восьми часам утра.

Казнь должна была состояться в десять, но бедная женщина, обвиненная в том, что по ее вине погибли Беккеры, обязана была еще публично покаяться перед их домом и на месте их расстрела.

В этом решении заключалась большая выгода для властей. Читатель помнит письмо Фердинанда к кардиналу Руффо, в котором король говорил, что не удивляется ропоту на Старом рынке, потому что в Неаполе уже неделю никого не вешают. А теперь казней не было целый месяц! Палачи опустошили тюрьмы почти полностью, и нечего было рассчитывать на подобные зрелища, чтобы держать в повиновении чернь. Казнь Сан Феличе пришлась как нельзя более кстати, и надо было сделать ее как можно более захватывающей и мучительной, чтобы угомонить на время свирепых зверей со Старого рынка, которых король Фердинанд вот уже полгода кормил человеческой плотью и поил людской кровью.

К тому же случаю угодно было удалить маэстро Донато, профессионального палача, и заменить его палачом-любителем Беккайо, что сулило приятные неожиданности возлюбленному народу его сицилийского величества.

Мы даже не пытаемся описать последнюю ночь несчастной женщины. Ее возлюбленный был убит, ее дитя мертво, она осталась одна на целом свете; измученная телом, искалеченная душой, лежа ничком на зловонном тюфяке в преддверии эшафота, на котором погибло столько мучеников, она пребывала в каком-то страшном духовном и физическом оцепенении; из этого состояния ее лишь на краткий миг выводил бой часов: она считала удары, и каждый из них кинжалом пронзал ее сердце; когда замирал последний отзвук, она подсчитывала, сколько ей осталось жить, голова ее снова падала на грудь, и она снова впадала в мучительное забытье.

Пробило четыре, пять, наконец, шесть часов, и наступил день. Последний день!

Он оказался сумрачным и дождливым, вполне соответствующим той зловещей церемонии, которой предстояло пройти при его свете: мрачный ноябрьский день, один из тех, что возвещают об уходе года.

В коридорах свистел ветер; проливной дождь хлестал в окна.

Чувствуя, что близится роковой час, Луиза с трудом приподнялась на колени, прислонилась головой к стене и, опираясь на нее, чтобы не упасть, принялась молиться. Но ни одна молитва не приходила ей на ум, вернее, она никогда не предвидела, что может оказаться в таком положении, и не знала подходящей для этого молитвы, так что губы ее просто лепетали слова, которые были стоном ее разбитого сердца: «Боже мой! Боже мой! Боже мой!»

В семь часов отворилась наружная дверь комнаты bianchi. Луиза вздрогнула, не понимая значения этого звука, но для нее всякий звук означал, что смерть стучится во врата жизни!

В половине восьмого она услышала тяжелые и словно спотыкающиеся шаги в часовне; потом дверь ее тюрьмы отворилась и на пороге возникло нечто столь же фантастическое и безобразное, как те существа, что порождают удушающие объятия кошмара.

То был Беккайо со своей деревянной ногой, изувеченной левой рукой, со шрамом на лице и вытекшим глазом.

За поясом у него, рядом с ножом живодера, был заткнут большой топор.

Он смеялся.

— А, вот ты где, красавица! — проговорил он. — Я и не знал, как мне повезло. Мне было известно, что ты донесла на бедняг Беккеров, но не было известно, что ты любовница гнусного Сальвато!.. Он, значит, умер, — прибавил Беккайо, скрежеща зубами, — и я лишен радости прикончить вас обоих… Впрочем, мне трудно было бы решить, с которого начать!

вернуться

183

«Прежде чем взойдет заря» (ит.).