Сан Феличе Иллюстрации Е. Ганешиной, стр. 353

— Луиза, Луиза! — вскричал Сальвато. — Подумай! Поразмысли!

— А он? Он, такой добрый, такой благородный и великий! Если он, уже знающий, что у меня хватило решимости изменить ему, узнает, что мне недостало решимости умереть, если все вокруг узнают, какой ценой купила я свою жизнь, — еще худший позор обрушится на его голову! О, при одной этой мысли, мой друг, — продолжала Луиза, вставая, — я чувствую себя сильной, как спартанка, и если бы эшафот был здесь, я взошла бы на него с улыбкой!

Сальвато упал на колени и страстно поцеловал ее руку.

— Я сделал то, что должен был сделать я, — сказал он. — Будь же благословенна: ты сделала то, что следовало сделать тебе!

CLXXIX

ТРИБУНАЛ В ОБИТЕЛИ МОНТЕ ОЛИВЕТО

Этторе Карафа не ошибся. В девять часов вечера на лестнице, ведущей к камере узников, послышались тяжелые шаги вооруженных солдат.

Дверь отворилась, и в полумраке засверкали штыки.

Вошли тюремщики; они принесли с собой цепи, бросили их на каменный пол, и те зловеще зазвенели.

Вся кровь благородного графа ди Руво возмутилась.

— Цепи! Цепи! — вскричал он. — Надеюсь, это не для нас?

— А для кого же еще, как вы думаете? — с издевкой отозвался один из тюремщиков.

Этторе сделал угрожающий жест, поискал вокруг себя чего-нибудь, что могло бы послужить ему оружием, и, ничего не найдя, остановил свой взгляд на камне, закрывавшем люк: казалось, он готов был, как Аякс, поднять этот камень.

Чирилло остановил его.

— Друг, — сказал он, — самые почетные шрамы после тех, что оставляет на руках героя вражеский меч, — это те, что оставляют цепи тирана на руках патриота. Где цепи? Вот мои руки.

И благородный старик протянул вперед обе кисти.

Когда отворилась дверь, Веласко, по своему обыкновению, играл на гитаре и пел под ее аккомпанемент веселую неаполитанскую песенку. Он не прекратил пения и тогда, когда вошли тюремщики и бросили на пол цепи. Этторе Карафа поглядывал то на Доменико Чирилло, то на невозмутимого певца.

— Мне стыдно, — признался он, — ибо, воистину, я вижу здесь двоих людей, более мужественных, чем я сам.

И он тоже протянул руки.

Затем наступила очередь Мантонне.

Потом подошел Сальвато.

Пока на него надевали цепи, Элеонора Пиментель и Микеле, не спускавшие глаз с Луизы все то время, пока она разговаривала в стороне с возлюбленным, поддерживали молодую женщину, у которой подкашивались ноги.

Когда Сальвато был закован, Микеле со вздохом, вызванным скорее необходимостью оставить сестру, чем стыдом перед предстоящей процедурой, приблизился к тюремщику.

Веласко продолжал петь нисколько не изменившимся голосом.

Тюремщик подошел к нему, и тот знаком показал, чтобы ему не мешали закончить куплет, допел до конца, а потом разбил гитару и протянул руки.

Надевать цепи на женщин сочли излишним.

Часть солдат прошла вперед, чтобы освободить место для узников, ибо подниматься по узкой лестнице можно было только по двое; за узниками последовала оставшаяся часть отряда, и так все вышли во двор.

Там солдаты построились в две колонны, по обе стороны группы узников; замыкающие несли факелы, освещая дорогу этой мрачной процессии.

В таком порядке прошли они вдоль по всей улице Медина через толпу лаццарони, осыпавшую арестованных оскорблениями; прошли мимо банкирского дома Беккеров, где проклятия посыпались с удвоенной силой, потому что толпа узнала Луизу Сан Феличе; потом вышли на улицу Монтеоливето, в конце которой, на площади того же названия, зияли ворота монастыря, превращенного в трибунал.

Судьи, вернее палачи, заседали на третьем этаже.

Большая монастырская трапезная была переделана в зал суда.

Он был обтянут черным сукном, и единственным его украшением служили знамена неаполитанских и испанских Бурбонов, а также огромное распятие, помещенное над головою председателя, — символ страдания, а не справедливости; казалось, оно находится здесь как доказательство того, что правосудие человеческое всегда заблуждалось, причиной чему то ли ненависть, то ли низость, то ли страх.

Арестованных провели по темному коридору, примыкавшему к судебному залу; они могли услышать рев ожидавшей их толпы.

— Подлый народ! — пробормотал Этторе Карафа. — Стоит ли жертвовать собою ради него…

— Мы жертвуем не только ради него, — возразил Чирилло, — но ради всего человечества. Кровь мучеников сильнее всего подтачивает троны!

Открыли дверь, ведущую к помосту, приготовленному для обвиняемых. Жаркая духота, потоки света, буря криков обрушились на них.

Этторе Карафа, который шел первым, невольно остановился, будто у него перехватило дыхание.

— Входи, как в Андрию, — сказал ему Чирилло.

И отважный полководец первым ступил на помост.

Каждого из его товарищей, как и его самого, встречали крики и вопли.

При виде женщин они удвоились.

Сальвато, заметив, что Луиза склонилась, как тростинка, обнял ее за талию и поддерживал на ходу.

Потом он обвел взглядом весь зал.

В первом ряду, среди зрителей, опершись на перегородку, отделявшую публику от судей, сидел монах-бенедиктинец.

Когда взгляд Сальвато остановился на нем, он откинул капюшон.

— Мой отец! — шепнул молодой человек на ухо Луизе.

И Луиза выпрямилась, озаренная лучом надежды, как прекрасная лилия, встрепенувшаяся под лучами солнца.

Глаза остальных обвиняемых, которым нечего было искать в зале, обратились на трибунал.

Он состоял из семи судей, включая председателя, сидевших полукругом, возможно в подражание афинскому ареопагу.

Выделенные для данного случая защитник и прокурор — последняя издевка в этой пародии на правосудие — поместились спиной к помосту, где находились обвиняемые, с которыми они до нынешнего вечера ни разу не виделись.

Не хватало лишь одного советника — дона Винченцо Спецьяле, королевского судьи.

Всем хорошо было известно, что он выступает от имени его сицилийского величества и, хотя по закону числится простым советником, на самом деле является подлинным председателем трибунала.

Был, правда, и еще один человек, соперничавший в своем рвении со Спецьяле, — тот самый, кто снизил наградные палачу, фискальный прокурор Гвидобальди.

Обвиняемые сели на свои места.

Хотя окна зала, помещавшегося на третьем этаже, были отворены, многочисленные зрители и многочисленные светильники создавали такую духоту, что почти невозможно было дышать.

— Клянусь Христом! Не иначе как мы попали в преддверие ада, — сказал Этторе Карафа. — Здесь задыхаешься!

Гвидобальди живо обернулся к нему.

— Ты совсем по-другому задохнешься, когда веревка стянет тебе шею!

— Ну, сударь, — возразил Карафа, — сразу видно, что вы не имеете чести быть со мною знакомым. Человека с таким именем, как мое, не вешают, ему перерубают шею, и он от этого не только не задыхается, а даже дышит слишком свободно.

В этот миг по залу пробежало какое-то движение, похожее на трепет ужаса: отворилась дверь совещательной комнаты и оттуда вышел Спецьяле.

То был человек лет пятидесяти пяти — шестидесяти с резкими чертами лица; прямые волосы спускались на его виски, маленькие черные глазки, живые и злобные, пристально глядели на толпу, и всякий, на ком они останавливались, испуганно съеживался; крючковатый нос свисал на тонкие губы и почти сходился с выступающим подбородком.

Голову он держал высоко, несмотря на заметный горб, приподымавший сзади его черную судейскую мантию. Он был бы смешон, не будь он так страшен.

— Я всегда замечал, — проговорил вполголоса Чирилло, обращаясь к Этторе Карафе, но достаточно громко, чтобы быть услышанным в зале, — что люди некрасивые злы, а уродливые и того хуже. И вот, — продолжал он, указывая пальцем на Спецьяле, — еще одно подтверждение тому.

Спецьяле услышал эти слова, повернул голову, словно на оси, и стал искать взглядом того, кто их произнес.

— Повернитесь больше, господин судья, — сказал Микеле. — Ваш горб мешает вам видеть.