Жажда жизни, стр. 9

– Ну, как бы то ни было, – сказал он, – а я обещал твоим родителям позаботиться о тебе. Поэтому будь любезен лечь спать и никогда не засиживайся так поздно.

Винсент отодвинул тетради. Ему не нужен был сон, не нужны были ни любовь, ни сочувствие, ни развлечения. Ему нужно было одно – вызубрить эту латынь и греческий, алгебру и грамматику, чтобы выдержать экзамен, поступить в университет, получить сан священника и начать на деле служить богу.

5

К началу мая, прожив в Амстердаме ровно год, Винсент почувствовал, что ему не суждено одолеть науки. Пока это было не признание факта, а лишь мысль о возможности неудачи, и всякий раз, как ему приходила такая мысль, он, стараясь отделаться от нее, задавал своему мозгу как можно более тяжкую работу.

Он ничуть бы не беспокоился, если бы речь шла только о трудностях и о его явной неспособности справиться с ними. Но его днем и ночью мучил другой вопрос: хочет ли он быть таким же умным, благовоспитанным духовным пастырем, как дядя Стриккер? Что будет с его мечтой о служении нищим, страждущим и угнетенным, если ему еще целых пять лет придется думать об одних склонениях и алгебраических формулах?

Как-то, в последних числах мая, под вечер, когда урок уже кончился, Винсент сказал Мендесу:

– Минхер да Коста, у вас не найдется времени погулять со мной?

Мендес догадывался, какое смятение переживает Винсент, он знал, что юноша вот-вот должен на что-то решиться.

– Ну, конечно. Я все равно хотел прогуляться. Воздух после дождя такой чистый. С удовольствием пройдусь с вами.

Мендес обмотал шею шерстяным шарфом и надел черное пальто с высоким воротником. Они шли, минуя синагогу, в которой три с лишним столетия назад был отлучен Барух Спиноза, а через несколько кварталов увидели старый дом Рембрандта на Зеестраат.

– Он умер нищим и отверженным, – сказал, не повышая голоса, Мендес, когда старый дом остался позади.

Винсент быстро взглянул на него. Мендес умел проникать в сущность дела раньше, чем о нем заходила речь. У этого человека был необыкновенно гибкий ум: все, что он слышал, видимо, проникало в самые сокровенные глубины его сознания. Дядя Ян и дядя Стриккер – те совсем другие, от них, что им ни скажи, все отскакивает, как от стенки, – или «да», или «нет». А вот Мендес непременно прежде окунет твою мысль в глубокий колодец своей древней мудрости, а потом уже отзовется на нее.

– Но все же он умер счастливым, – сказал Винсент.

– О да, – согласился Мендес, – он выразил себя во всей полноте и знал цену тому, что создал. Он – единственный из всех людей своего времени, кому это удалось.

– Что с того, если он знал себе цену? А вдруг он заблуждался? Вдруг мир был прав, отвергая его?

– Это не-имело значения. Не писать Рембрандт не рог. Хорошо он писал или плохо – не важно, но только Живопись делала его человеком. Искусство тем и дорого, Винсент, что оно дает художнику возможность выразить себя. Рембрандт сделал то, что считал целью своей жизни, и в этом его оправдание. Даже если бы его искусство ничего не стоило, то и тогда он прожил бы свою жизнь в тысячу раз плодотворнее, чем если бы подавил свой порыв и стал богатейшим купцом Амстердама.

– Да, конечно.

– И если произведения Рембрандта сегодня дают радость всему миру, – продолжал Мендес развивать свою мысль, – то это уже не имеет никакого отношения к Рембрандту. Он прожил свою жизнь сполна, он сделал свое дело, хотя его продолжали травить, даже когда он был уже в могиле. Книга его жизни закрылась, и какая чудесная это была книга! Его упорство, его приверженность идее – вот что важно, а отнюдь не достоинства его картин.

У залива Эй они остановились, глядя, как рабочие грузят песком телеги, а потом долго шли по узеньким улицам, мимо увитых плющом садовых решеток.

– Ну, а как молодому человеку узнать, правильную ли он избрал дорогу? Предположим, он считает какое-то дело делом своей жизни, а потом убеждается, что он совсем не подходит для этого?

Мендес высвободил подбородок из воротника пальто, его черные глаза заблестели.

– Глядите, Винсент, какой красный отсвет падает от солнца вон на те серые облака! – воскликнул он.

Они вышли к гавани. В Зейдер-Зее, на фоне заката, отражались и мачты кораблей, и дома на набережной, и деревья. Мендес набил трубку и протянул, кисет Винсенту.

– Я уже курю, минхер, – заметил Винсент.

– Ах да, в самом деле. А не пройти ли нам вдоль дамбы до Зеебурга? Там еврейское кладбище, и мы посидим немного у могил моих родных.

Они молча шагали вперед, и ветер относил в сторону дым их трубок.

– Ни в чем нельзя быть уверенным твердо, Винсент, – сказал Мендес. – Можно лишь найти в себе мужество и силы делать то, что вы считаете правильным. Может статься, что вы и ошибались, но по крайней мере вы сделали, что хотели, а это самое главное. Вы должны поступать так, как велит вам разум, и пусть судит бог, что из этого выйдет. Если вы сейчас уверены в том, что призваны так или иначе служить создателю, то эта ваша уверенность должна стать для вас единственной путеводной нитью. Верьте себе и не робейте.

– А если я недостаточно подготовлен?

– Недостаточно подготовлены служить господу? – переспросил Мендес, еле заметно улыбаясь.

– Нет, недостаточно подготовлен, чтобы стать таким ученым служителем церкви, какие выходят из университета.

Мендес отнюдь не собирался давать Винсенту советы, он хотел лишь побеседовать с ним в самой общей форме, а потом пусть юноша сам решает свою судьбу. Вот они и дошли до еврейского кладбища. Тут все было просто, кругом стояли каменные надгробья с древнееврейскими надписями, росли кусты бузины, кое-где пятнами темнела высокая, густая трава. Мендес и Винсент подошли к каменной скамье на участке, отведенном для семьи да Коста, и присели на нее. Винсент спрятал трубку в карман. На кладбище в этот вечерний час было безлюдно, ни один звук не нарушал тишины.

– У каждого есть нечто свое, свой неповторимый характер, Винсент, – промолвил Мендес, глядя на могилы, в которых покоились его родители. – И если человек считается с этим, то, что бы он ни делал, в конце концов все бывает хорошо. Если бы вы продолжали служить продавцом картин, целостность вашего характера сделала бы вас хорошим продавцом. Так и с вашим служением богу. Настанет срок, и вы выразите себя во всей полноте, какой бы путь вы для себя ни избрали.

– А что, если я брошу Амстердам и не стану профессиональным священником?

– Это не имеет значения. Вы можете уехать в Лондон и стать там проповедником, или служить в магазине, или крестьянствовать в Брабанте. Чем бы вы ни занялись, вы все будете делать на совесть. Я чувствую в вашей натуре что-то очень хорошее, вы станете настоящим человеком. Вероятно, вы не раз будете считать себя неудачником, но в конце концов выразите себя, и это будет оправданием вашей жизни.

– Спасибо вам, минхер да Коста. Как помог мне этот разговор.

Мендес зябко поежился. Каменная скамья, на которой они сидели, была холодна, и солнце уже скрылось за морем. Они встали.

– Пойдемте, Винсент, – сказал Мендес.

6

На другой день, когда город уже окутывали вечерние сумерки, Винсент стоял у окна, глядя на Адмиралтейство. На фоне бледного неба нежно рисовалась вереница тополей, высоких и стройных. «Раз я не в ладах со школьной наукой, – рассуждал Винсент сам с собой, – значит ли это, что я совсем бесполезный человек? В конце концов разве латынь и греческий непосредственно связаны с любовью к ближнему?»

Внизу по двору Адмиралтейства прогуливался дядя Ян. Вдали можно было различить мачты судов, стоявших в доках, а рядом совершенно черного «Атье» в окружении красных и серых мониторов.

«Я хочу всегда, всю жизнь служить богу, а не чертить треугольники и окружности. Я никогда не мечтал о большом приходе и о блестящих проповедях. Я хочу быть с униженными и страждущими – и хочу быть сейчас, сейчас, а не через пять лет!»