Урожденный дворянин, стр. 34

После финального заявления Олега большинство ребят поостыли в своем намерении учиться, предпочтя, вероятно, как и Жмыха, замаскировать страх перед трудностями объяснением, что новенький все-таки обычный фокусник. Наверное, если бы Трегрей предложил именно в этот момент объявиться желающим начать восхождение на первую ступень, руки подняли бы далеко не все. И Олег явно понимал это. Но почему-то возражать Жмыхе не спешил.

– Ты на мой вопрос-то не ответил, – напомнил Борян. – Мне уже на вторую ступень можно, а? Я ведь телом-то своим полностью владею, как ты и говорил.

– Не владеешь, – спокойно ответил Олег.

– Как это? – удивился парень. – Да я любого здесь положу! Ты чего, братан?!

– Вам приходилось слышать о случаях, когда люди в экстремальных ситуациях совершали такое, чего в обычной жизни не могли повторить? – задал неожиданный вопрос Олег.

– Это когда бабулька поднимает машину, под которой ее сын лежит, у которого домкрат сломался? – сказал Борян. – Недавно по телику показывали. Ну, типа, да, слышали. И что?

– Когда вы будете уметь активировать скрытые резервы организма по собственному желанию и в любое время, – ответил на это Трегрей, – это и будет означать, что вы взошли на первую ступень.

– В смысле? – нахмурился Борян.

– Показываю, – сказал Олег.

Он подошел к импровизированному турнику, подпрыгнув, снял с рогулек металлический прут, и без видимых усилий согнул прут так, что концы его перекрестились. Потом коротко выдохнул и завязал прут узлом.

Эта демонстрация произвела на зрителей гораздо более сильное впечатление, чем предыдущая – с сигаретой. Борян взял металлический узел и принялся обалдело вертеть его в руках. Попробовал было разогнуть, но не смог внести в полученную фигуру даже незначительные изменения.

– И это – только первая ступень? – охнул он.

Олег подтвердил его предположение:

– Первая. Самая простая. Требует лишь года или двух лет обучения.

Некоторое время ребята перешептывались и переглядывались. Наконец кто-то из старших пацанов проговорил:

– Не, ну если год или два, то еще можно попробовать…

Жмыха пренебрежительно покосился на высказавшегося и достал пачку сигарет. Затем подбросил ее несколько раз на ладони… и, пожав плечами, спрятал обратно, так и не раскрыв.

Глава 3

Самым страшным было – осознание собственной беспомощности. За последние двое суток отставной прапорщик ППСП Николай Степанович Переверзев столько раз слышал это долженствующее быть успокаивающим: «Все уже случилось, ничего не изменишь, хорошо, что все живы остались», что и на самом деле начинал находить в этой фразе некоторое утешение. Действительно, обошлось ведь без жертв. А могло быть и намного хуже: Николай Степанович мог вовсе лишиться семьи. Но мысль, неожиданно обжегшая его на крыльце родного отделения, снова все перевернула. Эти… недочеловеки ради собственного минутного грязного удовольствия, справленного походя, как бы… в порядке необязательного бонуса, оторвали кусок его будущей жизни. Ту часть, в которой появились бы его, Николая Степановича, родные внуки… Теперь Переверзев почему-то очень ясно представлял этих карапузов, которым уже никогда не суждено появиться на свет – пухлощеких, с прозрачными пузырями на губах, что-то бессмысленно и забавно лопочущих…

И фраза: «Ничего уже не изменишь…» – приобретала теперь иной, зловещий смысл.

Ну, поймают этих гадов рано или поздно. Раскрутят на максимальное количество эпизодов, осудят. На сколько? Если мокрухи за ними не обнаружится, то лет на семь-восемь. Ну, может, больше, но не намного. Они отсидят и выйдут. И по давней традиции, которую сам Переверзев до недавнего времени считал справедливой, будут оскорбляться, когда им начнут тыкать в нос их судимостями. Мол, чего об этом говорить, за это мы уже полностью расплатились… И все. И весь мир, кроме нескольких людей, которых сотворенное этими сволочами зло коснулось, будет считать, что счет покрыт. И они сами, подонки, тоже будут так считать. А какое наказание для них было бы совместимым с содеянным? Тотчас Переверзев нашел ответ на этот вопрос: чтобы злодеи полностью поняли и почувствовали, что на самом деле совершили, чтобы так почувствовали – до последней капельки, от начала до конца…

Николай Степанович шел по улице, медленно и прямо, глядя себе под ноги. Люди обходили его, но он их не видел, как не чувствовал и жарящего сверху солнца. Что теперь делать? Как все исправить? Ему хотелось выть, кричать, орать так, чтобы его услышали как можно больше людей. Чтобы вняли этой невыносимости, мучающей его.

Он вдруг остановился, ударенный еще одной мыслью. Очень простой, казалось бы, мыслью.

Совершенное зло всегда больше, чем полагает тот, кто его совершает.

Переверзев снова двинулся по улице. Сунул в рот сигарету, но сразу забыл о ней. Ростислав Елисеев. Да, скорее всего, он не стоит за этим ограблением, погорячился с горя насчет него Николай Степанович. Не станет же такой большой человек размениваться на какого-то прапора, оказавшегося не в то время не в том месте. Но ведь с другой стороны: именно Елисеев в этом ограблении и виноват. Не пристал бы он к девочке – не встретился бы с Переверзевым. Не получил бы по башке. Не уволили бы Николая Степановича из органов, не пришлось бы ему бомбить по ночам. И, значит, в ту ночь находился бы Николай Степанович дома. И не случилось бы того, что случилось. Того, что невозможно теперь исправить. Да, совершенное зло всегда больше, чем полагает тот, кто его совершает.

И нередко – неизмеримо больше.

И сразу отставному прапорщику стало легче. Немного легче. Впереди замаячила конкретная цель, которую он, если очень захочет и постарается, сумеет хоть как-то, хоть чем-то уязвить. Если он пока не может достать тех двух подонков, то этот-то высокопоставленный сопляк на виду.

Дальше Николай Степанович размышлял лихорадочно.

Проскользнуть, прорваться через охрану, пырнуть припрятанным под одеждой ножом. Или шмальнуть из ствола, ствол-то достать не так трудно. Не до смерти, но чтобы на шкуре своей холеной почувствовал.

Нет, не то, совсем не то. Глупо, очень глупо, по-мальчишески глупо. Кто останется заботиться о Ленке и Тамарке? Да и главное – вряд ли поймет Елисеев, за что ему досталось, вряд ли осознает. А если и осознает, то – только он один, больше никто. Для всех остальных он останется прежним глянцевым юношей, перенесшим нападение какого-то психопата, которого из тюрьмы хрен кто и слушать будет.

Журналисты? Это, пожалуй, да. Они всегда с жаром хватаются за подобные сенсации. Но Николай Степанович только представил, как мальчики и девочки, привыкшие поверхностно и невнимательно сопереживать чужим трагедиям, будут выспрашивать у него подробности, а потом эти подробности старательно приукрашивать… и ему стало противно.

Вот если бы знать такого журналиста, который был бы способен искренне вникнуть в то, что произошло с Николаем Степановичем…

Стоп. Да есть же такой журналист! В памяти Переверзева тут же появился образ сухонького подвижного мужчины с лихой молодежной стрижкой, с неизменными рюкзаком через одно плечо и фотоаппаратом – через другое. Витька Гогин, одноклассник! Только, кажется, он уже оставил работу в прессе, причем довольно давно. Ну да ладно, Витьке Николай Степанович все расскажет, а тот посоветует, к кому обратиться, замолвит словечко… Витька – он человек пронырливый, знакомств у него во всех сферах полно. Да и вроде бы, после областной газеты он куда-то в городскую администрацию устроился. В общем, подскажет, с чего начать. И человек он понимающий, хороший, не отмахнется…

Переверзев резко свернул к автобусной остановке, припоминая адрес одноклассника. А, черт, ему же позвонить можно, уточнить! Отставной прапорщик вытащил телефон.

* * *

Витька Гогин оказался дома. Он шумно обрадовался звонку одноклассника (Николай Степанович не стал по телефону объяснять цель своего визита) и пригласил немедленно заходить, прихватив по дороге бутылочку «чего-нибудь покрепче чая». На вопрос Переверзева, не будет ли против жена, Витька жизнерадостно ответил, что никакой жены у него вот уже второй год как нет.