Из Гощи гость, стр. 87

Снова поднялась тут завируха, всяк кричал свое, никто не хотел друг дружку слушать. Но толстоголосый оскалил лошадиные зубы и метнул Кузёмке с полатей свой латаный тегиляй, из которого в разных местах торчала пакля. А Кузёмка остался по-прежнему на земляном полу, мокрый и красный, с широко раскрытыми глазами, налитыми кровью.

XVI. Мир вам!

Колодники, погалдев немного, разбрелись по своим углам, где у каждого нашлось свое дело: кто штопал себе одежину, кто грыз ржануху, кто в кости играл, кто карты метал. Мукосеи тоже развязали мешки, и Нестерко отрезал Кузёмке ломоть, круто посыпав его солью. Кузёмка сел в своем углу, натянул на себя тегиляй и молча стал жевать хлеб, которого не брал в рот целые сутки.

Тулуп, думал Кузёмка, бог с ним, с тулупом. Доберется Кузьма и в тегиляе до Москвы. И не то беда, что сидит он теперь в клетке. Может, и не снимут еще с него головы за то, что он, выпиваючи в кабаке, с хмелю, пьяным, можно сказать, обычаем, лишившись ума, крест с себя пропивал. Но вот грамотица, грамотица Заблоцкого пана, которую пронес Кузёмка из-за рубежа в рукаве тулупа!.. Вон он, тулуп, и левый рукав, и не в рукаве ль этом грамотица? Кузёмка сам ее запрятал под накладным кусочком овчины и зашил потайной карман скорнячьей иглой.

Кузёмка глядел на толстоголосого, который растянулся на полатях под его, Кузёмкиным, тулупом, и на трех «слепцов», шептавшихся о чем-то на полатях же, в темноватом углу. Но крик и брань, и лязг замка, и скрип открываемой наверху двери оторвали колодников от их дел, и сам Кузёмка, как ни был он погружен в свою думу, глянул вверх и увидел человечка, который осторожно спускался по приставной лестнице, фыркая и отплевываясь, перебирая одной рукой перекладины, а другой прижимая к груди какую-то рухлядь. Дверь наверху захлопнулась, стукнул засов, щелкнул замок, а человечек тем временем со ступеньки на ступеньку спустился вниз, обернулся и поставил на пол пустую кадушку.

— Дельце!.. — хлопнул себя по ляжкам человечек, и Кузёмка сразу узнал в нем монастырского старчика, с которым они вместе пили вчера в кабаке. А к старчику уже подбирались рыжий в сермяжной однорядке и колодник с рябым от оспы лицом.

— С тебя, отче, на влазную чарку, — сказал рыжий. — Не отбояришься: не нами установлено — при отцах наших и дедах повелось.

— Полезай в зепь [167], доставай мошну… — дернул старчика рябой.

— Ась?.. — откликнулся старчик. — Чего?.. Не слышу… Мошну?.. В зепь?..

— Мошна у тебя где?.. В зепи ж?.. — молвил рыжий и, громыхая оковами, стал ощупывать на старчике зипун.

— И, милый! Моя зепь — что твоя чепь: и звон и гуд, а толку что?.. — И старчик вывернул свой карман, из которого посыпались крошки, стружки, мусор. — Вона!..

— Чего ж ты, пес, без влазного в темницу лезешь?.. — рассердился рыжий. — Впервой тебе?..

И рыжий нахлобучил ему его шапчишку на лицо, а рябой прихлопнул ее сверху. От такого шлепка старчик, наверное, пал бы наземь, если бы не оказавшаяся позади квасная его кадушка, на которую он так и сел, расставив широко ноги.

— Дельце-то, дельце!.. — стал сокрушаться старчик, кое-как стащив с себя шапку. — И всю-то вот ноченьку одолевали меня черти. Би-ился я с ними!.. А они, диаволы, изодрали на мне зипунец и давай хватать меня за что гораздо. Насилу отбился, а гляжу — уже свет в окошке, к заутрене благовест, и пора мне на торг. Сотворил я молитву, попил кваску и побрел по рядам. Прошел седельный, прошел мясной, иду солодяным, а на перекрестке, гляжу, Никифор Блинков, губной староста, а за ним поодаль — Вахрамей-палач. Ну, думаю, пронеси господи; не зря, думаю, меня черти ночью одолевали, зипунец на мне драли. А Вахрамей, уж он тут, уж ему подавай: дай, говорит, плату ему, кату.

«Нетути у меня, — говорю, — платы».

А он как почал бородёнку мне мочалить да как зыкнет:

«Сучий ты хвост! На что, — говорит, — у тебя есть, а мне, для государевой моей службы, нету у тебя платы…»

«Не наторговал еще, — говорю, — Вахрамеюшко. Торги-т, сам знаешь, ноне охудали. Какие ноне торги!..»

«А ты, — говорит, — сучий хвост, чем в кабаке сидеть целый день, ходил бы по рядам да торговал бы да государеву человеку плату давал бы…»

А я ему:

«Вот попей, — говорю, — кваску, Вахрамеюшко, у тебя от сердца и отойдет».

И отчего это от слов тех моих он раскручинился так и уж и вовсе осерчал?

«Захлебнись, — кричит, — сучий хвост, твоим квасом!..»

Махнул ослопцем и кадушку с меня сбил. Затычка выскочила, и квас мой вытек.

«Вахрамей, — говорю, — волен меж нами бог да государь; добру моему отчего гинуть? Покорыстоваться ты хочешь моим сиротством? Прямой ты, — говорю, — мучитель, Вахрамей».

А он меня ослопом да ослопом… В бок да в ляжку, в холку да в гриву…

«Вахрамей, — говорю, — есть на вас указ… Слышно, указал уже государь приказных по городам побивать каменьем…»

Тут он и вцепился в меня и поволок… Добро, я кадушку свою подхватил! А он зипунец на мне изодрал, что тот черт во полуночи, и кружки мои переколотил.

И вот я — в чертоге сем, — закончил старчик. — Мир вам, люди и звери, тараканы да жуковицы, огурцы да луковицы. Вона!.. Эва!..

XVII. Нож

Из всех колодников прослушали старчиков рассказ только Нестерко да Кузёмка. Остальным не было дела до захудалого старчика с его пустой кадушкой. А старчик как кончил, вытер шапкой лысину, взял с полу свою кадушку и полез было на полати. Но его сразу же столкнули оттуда шлепками и пинками, и старчик стал тыкаться во все углы в поисках свободного места.

— Дельце!.. — вскричал он, разглядев Кузёмку в углу против окошка.

Но Кузёмка ничего не молвил в ответ; только подвинулся и дал старчику место у стенки.

— Ну, теперь не найтить тебе твоей шубы, — сказал старчик, сев на пол рядом с Кузёмкой и устроив кадушку у себя между ногами. — Погуляет твоя шуба на пиру без тебя.

Кузёмка продолжал жевать хлеб, поглядывая временами на полати, где под его тулупом грелся толстоголосый.

— А чего не кинулся к губному?.. — не унимался старчик. — Ударил бы челом губному, авось сидел бы ты тут в шубе. Дай-ко пососать мне корочку.

Кузёмка отломил ему немного, и старчик попытался капнуть на хлеб из своей кадушки, но та была и вовсе суха, и как ни встряхивал ее старчик, ничего не потекло оттуда.

— Вона!.. — показал он Кузёмке. — Видал?.. Был ячный квас, а где он?.. В поганую лужу весь и вытек. Рассудят нас с Вахрамеем на страшном суде, а в земном царствии не найтить мне, видно, на него управы.

Старчик всхлипнул и принялся обсасывать хлебную корку, норовя даже погрызть ее беззубыми деснами. Он и к ушату пошел зачерпнуть водицы, но и ушат был пуст. Старчик вернулся на место; щербатым ножом, добытым из висевшей у него под зипунишком калиты [168], искрошил он на кадушке хлеб и заправил его себе в рот щепоть за щепотью. Пообедав так, он растянулся на полу отдохнуть, пристроив себе в головах кадушку. И он не храпнул еще ни разу, только веки успел сомкнуть, как Кузёмка тронул его за плечо. Старчик вздрогнул и присел у кадушки.

— А?.. Чего?.. Нетути, нетути, — залепетал он отмахиваясь.

— Да это я, — улыбнулся невольно Кузёмка. — Не пугайся… Экий ты пугливый!..

— Это ты?.. — вздохнул облегченно старчик. — А мне почудилось — диаволы меня опять хватать починают: плату им надо. Чего тебе?

— Ножик мне свой дай. Я те верну вечером или завтра.

— Ножик?.. А тебе зачем?..

— Одёжину мне настроить. Вишь, тегиляй треплом пошел.

— Треплом, говорить?.. Ножик?.. Да ты отдашь ли?..

— Ну вот те!.. — смутился Кузёмка. — Да отдам же!.. Только одёжину настроить: где подрезать, где заткнуть… Завтра нож сызнова у тебя в калите.

— Ну бери… Бери уж… Бежать тебе с моим ножиком все едино некуды.

Старчик полез в калиту и передал убогий свой нож Кузёмке. Потом снова припал к кадушке и скоро захрапел громко и мерно.

вернуться

167

Карман.

вернуться

168

Калита — сумка.