Из Гощи гость, стр. 85

— Нашего полку прибыло, нашей голи стало поболе, — пинал Кузёмку ногою рыжий колодник в сермяжной однорядке, надетой на голое тело. — Пожалуй, боярин, алтынец на братью, во славу твою и во здравие.

— Ну, купца ты, отче, скажем, прирезал, — наклонился к Кузёмке другой, с изрытым оспою, круглым, как тарелка, лицом, — а деньги, скажи, куда дел?..

— Да у тебя, боярин, видно, и казны всего — деревянная пуговица, — махнул рукою третий, и все они полезли обратно на полати, где с десяток колодников устраивались на ночь, погромыхивая цепями.

К Кузёмке медленно возвращалась память. Он смутно начинал соображать, что беда, в которую он попал, безысходна и горя своего ему теперь никаким хмельным питьем не размыкать. Ему стало холодно без рубахи на холодном полу, и он пополз в угол, где несколько колодников сбилось в кучу. Двое из них уже храпели, и один, какой-то хилый, все охал и вздыхал и то вытягивался на спине, то поворачивался на бок, ни так, ни этак не находя себе покою. Кузёмка подполз к нему и прижался голой спиной к его теплому армячку. Но колодник присел и заглянул Кузёмке в лицо.

— Кузьма!.. — ахнул он и в недоумении всплеснул руками. — Тебе здесь чего надобно?..

Но Кузёмка ничего не мог объяснить ему, потому что сам до конца не мог понять теперь ничего.

— Что надобно?.. — промычал он, дрожа и лязгая от холода зубами. — Ничего мне, Нестерко, не надобно теперь.

— Ох ты, горемычный!.. — заохал Нестерко. — Мерина у тебя свели и сапоги украли, тулуп пограбили, самого до полусмерти убили да еще в темницу вкинули. Горемычный ты!.. Ну, ложись тут вот; дай я тебе подстелю.

«Про мерина это я тебе… навракал…» — хотел было сознаться Кузёмка, но голова у него гудела, как колокол, и он повалился рядом с Нестерком на жалкий его армячок и прикрылся полою Нестеркина же кафтана.

Кузёмка проспал всю ночь каменным сном. Только изредка, когда трещотка тюремного сторожа раздавалась под самым окошком темницы, Кузёмке казалось, что летит он в дыру, черную и звонкую, без дна, без предела.

Утром Кузёмка проснулся поздно. Из темного своего угла он увидел решетчатую тень на бычьем пузыре, а направо, на полатях, — длинного мужика с плоским лицом и медною серьгою в ухе. Толстоголосый сидел, свесив босые ноги, в своем латаном тегиляе, в накинутом поверх него Кузёмкином тулупе.

Кузёмка вскочил на ноги и, не помня себя, метнулся к полатям. Он судорожно вцепился обеими руками в тулуп и с силой дернуя его к себе.

XIV. Губной староста Никифор Блинков

Толстоголосый, после того как сбросил Кузёмку в орешник, зашагал вперед быстро, не разбирая ни сухомежья, ни грязи. Ноги его шаркали по осклизлым корнищам, он падал, поднимался и снова шел, подчас пускаясь даже бежать, чтобы настигнуть своих и убраться подальше от того места, где лежал убитый Кузёмка. Шуба была толстоголосому совсем впору: не жала в проймах и сходилась на груди, хотя в ногах и была коротковата. Толстоголосый все норовил ее застегнуть, но это ему не удавалось, то ли потому, что руки у него дрожали, то ли оттого, что они заняты были у него орясиной и Кузёмкиной коробейкой. Отбежав изрядно, он остановился, приладился, надел поверх шубы свою тяжелую суму и нагнал «слепцов» за поворотом дороги.

— Кхе-кхе… — закашлялся Пахнот, завистливо глянув на толстоголосого. — Клёв был лох, да и чух не плох! [162] Тулупу ж все едино, что Кузьма, что Прохор.

— «Гой, была да шуба — шубу нашивали», — затянул Пасей.

— «Нетути шубы — да в шубе хаживали», — подхватил Дениска.

Но толстоголосый не огрызнулся и даже не сбавил шагу. Он обогнал своих товарищей, которые тотчас же вприпрыжку рванулись за ним, и устремился далее, размахивая орясиной и лубяною коробейкой. Хождение «слепцов» затянулось, с беспутицей у них выходила промашка, а всем им нужно было попасть в Можайск на ярмарку хотя бы в канун воздвиженьева дня.

В канун воздвиженьева дня поутру рано выехал из Можайска по Вяземской дороге губной староста Никифор Блинков с губным палачом Вахрамеем и с небольшим казачьим отрядом. Разбойники, лазутчики, корчмари одолевали округу; они во множестве плодились и в державе нового царя Василия, и был Никифору наказ ловить их и искоренять. У Никифора бродягами набита была вся татиная темница, но лихие люди не переводились; они разбивали обозы, грабили проезжих, тянулись к Москве из-за рубежа со всяким запретным товаром.

В Можайск на воздвиженскую ярмарку со всех сторон по кривым и хлипким колеям тащились обозы. Лужецкие монахи волокли на Можайку питейную рухлядь. С полным возом хомутов проехал купчина, сняв перед Никифором шапку еще за версту. А под Никифором играл диковатый конек, и Никифор, покачиваясь в седле, зорким оком прощупывал мешки с конопляным семенем, солому на возах и целые горы кож, с которых бычьи хвосты свисали во все стороны. Позади, за казаками, плелся пешком палач Вахрамей в красном зипуне, опоясанный веревкой. Он подходил к мужикам, поторапливавшимся в город.

— Дайте кату [163] плату, — требовал он своё.

И мужики, не споря, раскошеливались по грошу.

Никифор ехал шагом, уперши ноги в высоко поднятые стремена, сдвинув набекрень зеленую свою шапку с собольим околышем.

— Стой! — крикнул он, заметив между возами ватажку слепцов; она вытянулась за высоким плосколицым поводырем, у которого желтела в ухе медная серьга. — Что за люди?

— Знаменского монастыря сироты, нищая братия, — ответил поводырь.

Голос его прозвучал поистине диковинно: толсто, хрипловато и с заглушиной, и Никифор вспомнил, что губной дьячок Ерофейко, которого он несколько дней тому назад вкинул в темницу, читал ему что-то в московской грамоте о трех мужиках с толстоголосым вожем.

— А игуменские листы прохожие яви.

— Нету, боярин, у меня листов. Соберем на ярманке милостыню и побредем восвояси к Знаменью.

— Почему да на новом тулупе у тебя брюхо драно? — не унимался Никифор. — А полу у тебя не черт ли съел?

— И-и боярин… — улыбнулся толстоголосый, показав свои желтые, длинные, как у лошади, зубы. — Черту в пекле работа, а мы во келейке спасаемся. Мыши полу и отъели, боярин. Их, мышей, у Знаменья — сила!

— Отойди!

Толстоголосый отошел в сторону. Никифор подъехал к стоявшим у обочины «слепцам». Они стояли в ряд, с клюками в руках, с разбухшими торбами через плечо. Эти и впрямь были слепы: у одного глаза навыкате, у другого — одни бельма, у третьего очи, видимо, никогда не разверзались.

Из оправленных медью красных ножен вынул тихонько Никифор саблю. По лицам «слепых» пробежала смутная тень.

— Гахх! — резанул Никифор булатом, едва не отсекши носы «слепцам».

И чудо снова свершилось. «Слепцы» хоть и покатились в лужу, а снова прозрели все: Пахнот с глазами навыкате, и Пасей, у которого на бельмах опять заиграли зрачки, и Дениска, барахтавшийся в грязевище с широко разверстыми очами.

Казачьими плетьми и ударами Вахрамеева ослопа [164] ватажка с толстоголосым поводырем была подогнана к Богородицким воротам. Никифор послал вынуть из темницы губного дьячка Ерофейка, и тот в губной избе читал ему из московской грамоты строку за строкой.

— «Голосом толст, нос примят, борода пега, в ухе серьга медная. Зовут его Прохорком».

— Уж чего толще!.. И борода пега… — молвил Никифор, вытирая рукавом ус после ендовки квасу.

— «Козьмодемьянец Пахнот, — читал далее подслеповатый Ерофейко, водя перстом по бумажному столбцу, — прозвище его Фуфай, нос горбат, борода раздвоена».

— Да это, никак, ты? Так и есть! — сказал Никифор, вглядываясь в Пахнота.

— «И с ними, с тем Прохорком и Пахнотом, два других вора, в приметы не взяты, скитаются по посадам и селениям и дорогам и, прикинувшись слепыми, грабят и разбивают».

— Будет, Ерофейко! Видно, что те самые. Прощупай их промеж ребер, Вахрамей.

вернуться

162

Староворовское наречие: хорош был мужик, да и тулуп не плох.

вернуться

163

Кат — палач.

вернуться

164

Ослоп — дубина.