Из Гощи гость, стр. 82

И то: были сапоги у Кузёмки с напуском, тачал их Артюша — лучший чеботарь в слободе, работал из казанской яловичины… Кузёмка потянул носом, и показалось ему: как и неделю тому назад, повеяло в воздухе запахом новой кожи, чистого дегтя… Искушение, да и только! И как это приключилось с Кузьмою в Колпитском яму?

В мокрых своих лаптищах сигнул Кузёмка с пенька на пёнышек и, не теряя из виду слепцов с толстоголосым поводырем, выбился на чуть обсохшую тропинку. Здесь Кузёмка пошел бодрей, перебирая в памяти события последней недели.

Вот пришел он в Дорогобуж, Кузьма, в сапогах и тулупе, с коробейкой дорожной, весь как есть. Но в самом Дорогобуже ничего такого с Кузёмкой и не приключилось. Он грелся в кабаке, толкался по базару, смотрел, как дрались каменщики-коломнечи, согнанные в порубежные места для починки городских стен. А потом закатился Кузьма на Колпиту на своих на двоих на доморощенных и прикатил на ям к вечеру, когда уже смеркаться начало.

Здесь никто не предложил ему ни тройки гуськом, ни даже колымажки в одну упряжку. По приземистому Кузёмке видно было, что не посольский он гонец, не какая-нибудь птица-синица, хотя и борода росла у него густо, и сапоги были на нем яловые, и тулуп неплох, только зачем-то сильно дран по груди и по брюху. Да и Кузёмке того не надо было. Горшок щей да угол в избе, чтобы завернуться в тулуп, — с него и этого б хватило.

Кузёмка постучался в одни ворота — ему никто не ответил. Постучался в другие — выглянул востренький старичок, который, завидя Кузёмку, замотал головой:

— В разгоне, сынок, все в разгоне. Так и скажи своему боярину: все в разгоне.

— Да мне не лошадей!

— Лошадей?.. Нетути, сынок, лошадей. Всех разгонили, какую на Вязьму, какую в Дорогобуж… Нетути. Последнего даве припрягли, приставы проезжали.

— Да мне, дедушка, переночевать… Я только переночую, — кричал Кузёмка старичку в замшелое ухо.

— Чую, чую… Нетути… — И старичок захлопнул калитку.

Кузёмка ругнулся на ветер и пошел к колодцу, у которого поил лошадей рослый мужик в круто запахнутом ямщичьем кафтане с высокой опояской.

— Ночевать я тебя не пущу, — сказал ямщик, выслушав Кузёмку и внимательно осмотрев его со всех сторон.

— Почему так? — спросил Кузьма, разглядывая в свой черед летучего змея на ямщичьем кафтане — государево казенное пятно на левом рукаве.

— А так, не желаю, — ответил ямщик, сам чистый змей. — Чего тебе на яму здесь надобно?

— Мерина у меня угнали, — пробовал Кузьма затянуть свою песню.

— Подковать тебе было козла — не врал бы твой мерин. В прошлом году такой, как ты, тоже мерина своего здесь искал да ночью на чужом уехал.

Кузёмка повернулся и пошел восвояси, решив все же попытать счастья еще раз. Но день ли, думал Кузёмка, такой выдался, или же место это было заколдовано? Во дворе, против покосившейся церковки, даже калитки не открыли и про чалого мерина досказать не дали.

— Мужик ты приблудный, — молвили ему из-за тына. — Неведомо чей… Статься может, беглец, а бывает — и лазутчик.

Кузёмка недолго думая зашагал к церкви. Здесь в подворотной избушке не было никого. Должно быть, на яму и пономарь был ямщиком, и позванивал он теперь колокольцами где-нибудь между Колпитою и Вязьмой. Но ямщик он из самых лядащих: ни ложки, ни плошки; всего обиходу — только гвоздь в стене, а всей посуды — только кнут на гвозде.

Завалился Кузёмка спать без теплых щей. Сапоги лишь снял да к печурке просушить поставил. А утром хвать — сапог как не бывало. Кузёмка обшарил всю избушку, даже в печь пробовал залезть и под висевший на стене ямщичий кнут заглядывал. Нет сапог! Потужил Кузёмка и пошел по яму лапти добывать. Лапти он купил у вчерашнего ямщика со змеем на рукаве, не верившего в Кузёмкиного мерина, но поверившего теперь в Кузёмкины голые пятки. Содрал он с Кузьмы хоть и за новые лапти, но с худыми онучами без двух денег алтын. И, подобрев от такой удачи, пожелал Кузьме на дорогу:

— Поехал ты на мереньях, а воротился пеш. Был в обуже, да стал похуже. Та-ак… Ну… сто тебе конёв, пятьдесят меринов.

VIII. Тулуп

Второй день брела ватажка попрошаек, путаясь в дремучем буреломе и обходя непролазную грязь. Нищебродам не было здесь надобности распевать божественные стихи, но они не тешили себя теперь и светскою песней. Дорога была тяжела, выл ветер по просекам, и тучи ползли низко, едва не цепляясь за вершины плакучих деревьев. Лишь одно селение попалось пешеходам за все время пути, но лежало оно пусто. По развалившимся избам шныряли одни только лисы и одичалые коты, а народ от непомерных пошлин и непосильных налогов, от непрестанных войн и всякой неволи разбрелся, видимо, врозь кто куда.

Прозревшие слепцы Пахнот, Пасей и Дениска с толстоголосым поводырем и приблудным Кузьмой барахтались в лужах каждый по своим силам и всякий на свой лад, и ватажка подвигалась медленно, растянувшись далеко по дороге к Можайску. Толстоголосый, неведомо от какой причины, заметно жаловал Кузёмку, держал его в приближении, норовил даже пропускать его вперед в особо гиблых местах.

— Хаживал ты, человек божий, коли в Черниговский монастырь? — молвил толстоголосый и, подождав Кузёмку, глянул ему в лицо. — Рожею ты мне будто ведом.

— Черниговский монастырь — местечко невеликое, — ответил Кузёмка. — Не хаживал.

Кузёмка остановился и, уперши в грязь свою орясину, перемахнул сверчком через вязкое болотце, преградившее ему путь. Но толстоголосый то ли не рассчитал, то ли его клюка была ему слабой помощницей, а угодил в грязевище по самые колени. Кузёмка протянул ему свою орясину и помог выбраться на сухое место.

— Возьми-ка вот мою клюку; тебе, куцатому, она годится, — сказал толстоголосый и снова пошел за Кузёмкой, размахивая его орясиной, которую крепко зажал в своей шершавой ладони.

Кузёмка оглянулся. Они шли двое. Все три «слепца» щупали дорогу далеко впереди.

— Коли не хаживал в Черниговский монастырь, — возобновил разговор толстоголосый, — так бывал, значит, в Печорах.

— И в Печорах не бывал. — Печоры…

Кузёмке почудилась какая-то тень. Он быстро обернулся и увидел бледное плоское лицо толстоголосого, который занес закомлистую орясину над Кузёмкиной головой.

— Чего ты?.. Чего? — зашептал Кузёмка, вытаращив глаза и попятившись назад.

— Ни-че-го-о… — прохрипел толстоголосый.

Он подался немного к Кузёмке и ёкнул его орясиной по голове. Кузёмкина голова хрустнула, как разбитый горшок, и кровь сразу залила Кузёмке очи. Он уронил клюку, полученную только что от толстоголосого взамен орясины своей, и, как ветряк крыльями, замахал руками. Потом ткнулся носом в грязь, которая заалела от Кузёмкиной крови.

Толстоголосый дышал тяжело. Он оглянулся и, бросившись к Кузёмке, сорвал с него тулуп. Путаясь в рукавах, он стал натягивать его на свой латаный тегиляй [157], из дыр которого в разных местах торчала рыжая пакля. Потом схватил Кузёмку за ногу, обутую в измочаленный лапоть, и потащил в сторону. Он сбросил Кузёмку в орешник, как куль с мякиною в сусек, подобрал валявшуюся в грязи Кузёмкину коробейку и быстро пошел по дороге, поторапливаясь, оступаясь, застегивая тулуп на ходу.

IX. Кровь на дороге

Мукосеи, вкинутые на ночь в земский погреб, были вынуты оттуда утром и приведены на съезжую. Оба мужика тщетно старались припомнить, что произошло с ними с вечера, как попали они из кабака в темницу, где всю ночь скакали блохи и кричали сверчки. У Милюты и тщедушного его товарища, которого звали Нестерком, за ночь совсем затекли связанные руки и доселе жестоко щемили бороды, надерганные накануне накинувшимся на них стрельцом. Оба супостата [158] стояли на улице, охали и переминались с ноги на ногу, пока их не ввели в съезжую избу и не поставили там к допросу.

В казенке, где воевода и дьяк вершили государево дело, было жарко и дымно, тусклый свет пробивался в слюдяные окошки, багровые пятна падали на пол от большой лампады перед образом в углу. В стороне, на лавке под самым окошком, сидел подьячий с медною чернильницей на шее, с пуком гусиных перьев за пазухой. Воевода и дьяк кричали на Нестерка и Милюту, называли их ворами и изменниками, повинными смертной казни, а подьячий — семя крапивное — исписывал у себя на коленке столбец за столбцом, складывая их в стоявший подле цветисто расписанный богомазом короб. Нестерку с Милютой были страшны и воевода, стучавший посохом об пол, и дьяк, пронзавший их своими колкими глазами, и покашливавший в рукав зипуна подьячий строчила. «Не ставь себе двора близ княжого двора, — вспомнил старинное поучение Милюта, — ибо тиуны у князя — как огонь, и урядники у него — как искры». А Нестерко глянул с укоризной Милюте в его драную бороду, все еще сивую от муки, и вздохнул: «Вот те и цари!.. Цари и царицы, князья и бояре, все пестрые власти, приказные люди!..»

вернуться

157

Стеганый кафтан.

вернуться

158

Супостат — недруг, враг.