Из Гощи гость, стр. 78

Много такого наслушался князь Иван от Кузёмки. Была в речах Кузёмкиных правда и нелепость, истина и несуразное. Думал над этим князь Иван и надумал нечто, потом передумал, потом снова стал думать. И однажды, глядя на Кузьму испытующе, молвил ему князь Иван глухо:

— Кузёмушко, удумал я…

Князь Иван облокотился на стол, растопырил пальцы и в волосы себе запустил.

— Кузёмушко…

— Я-су тут, Иван Андреевич, — откликнулся Кузёмка.

Но князь Иван точно не расслышал Кузёмкиного голоса.

— Кузёмка, — позвал он опять.

— Да тут же я, Иван Андреевич, здесь я. Аль не видишь меня, али как?

— Ах, здесь ты? Чего ж это я? Да, так. Кузёмушко, годить чего же? Какого добра? Соберись, в дорогу соберись… На сенях в сундуках тулуп возьмешь новый, сапоги…

— Да куды идти-то мне, Иван Андреевич? В какую путину?

— Пойдешь за рубеж… В Литву пойдешь.

— Иван Андреевич! В уме ли ты? То ли от тебя слышу?

А князь Иван вскочил с места, подбежал к Кузёмке, руки свои положил ему на плечи, стал говорить, торопясь и задыхаясь:

— Не дождаться мне тут добра; лиха дождусь, бесчестья, неволи. Не через месяц, так через два, через три, да вспомнит же и обо мне шубник, а не вспомнит сам, так напомнит Пятунька. Невмоготу мне, Кузёмушко, часа своего ждать. Тошно мне, Кузёмушко, жити так. А живу, как в лесу дремучем: ничто мне неведомо, а ведать надо, дознаться надо, да не от Микифорка ж, ямщика. Слушай, Кузёмушко, пойдешь пеше — так осторожнее будет. Пойдешь на Можайск, на Смоленск, до рубежа дойдешь, через рубеж перелезешь… Не учить мне тебя… С бахматом из Тарок ты в молодых летах экову отломил путину! И тут добредешь жив и цел. За рубежом — Баёво местечко, Орша город, за Оршей — Рогачов… Там доищешься Заблоцкого пана, под Рогачовом вотчинка у него, Заболотье… Расскажешь пану, расспросишь, жив ли де царь Димитрий, объявится ль, коли жив, скоро ль де будет в Русь из Литвы. И еще — как быть мне, пусть скажет: а то не пожалует меня Шуйский, не пожалует…

Кузёмка молчал, опустив голову. Потом повернулся и пошел к двери.

— Куда ты, Кузёмушко? Погоди, недосказал я.

Кузёмка остановился у самой двери и, не оборачиваясь, буркнул:

— Не полезу за рубеж. Нечего!

— Кузёмушко…

— Чего «Кузёмушко»?! — взревел вдруг Кузёмка. — Ну, на, бей, рви, режь, руби меня саблей — за рубеж не полезу: чать, русский я человек, не шиш [142], не вор, не поляк, не лазутчик. Эко-ста ты затеял!

— Не по лазутчество посылаю тебя, Кузьма. Эх, Кузьма!

Но Кузёмка побежал прочь, даже двери за собой не прикрыл. Выбежал на двор, пропадал где-то целый час, потом увидел его князь Иван в раскрытое окошко. Стоит Кузёмка посреди двора, голову задрал, силится к князю Ивану в окошко заглянуть. И, опустив голову, тяжело и тупо стал подниматься по лестнице и прошел к князю Ивану в покой.

— Прости меня, Иван Андреевич, молвил я тебе грубо. — Задрожала у Кузёмки борода: — Тяжко тебе, Иван Андреевич; вижу — тяжко.

— Тяжко, то так, — согласился князь Иван. — А ты, Кузёмка, что ж, полегчить мне пришел? Сам знаешь, кто службу мне обещался служить, кто себя называл рабом вековечным, как Матренку просил за себя…

— Помню я, князь Иван Андреевич. Дал мне бог памяти на добро, а лиха, то верно, от тебя не видал.

Оба умолкли — князь Иван стоя у окошка, Кузёмка — посреди комнаты, бледный, растерянный. Он то сжимал ладони свои в кулак, то разжимал их, разводя руками в недоумении. В голове у него точно жернова вертелись, по скулам желваки бегали…

— Ну, так, — молвил он наконец. — Коли воля твоя… А наше дело холопье. Авось пролезу и обратно ворочусь. Авось… Ну, когда ж выходить мне, Иван Андреевич? Как повелишь ты мне?

Князь Иван подошел к Кузёмке, взял его за локоть.

— Ступай, Кузёмушко, выходи хоть сегодня, чего уж мешкать. Путь тебе рассказан, пана ты видал у меня… Возьми тулуп, сапоги смени, хлеба прихвати да денег, денег вот те… Письма тебе не дам, так на словах и расспросишь. Сторожко иди, с оглядкой. Коли осторожен будешь, пройдешь без зацепки. Ну, да не тебя мне учить! На дворе да и Матрене своей скажи, что идешь под Волоколамск, в Хворостинину деревню. Послал, дескать, тебя князь Иван к прикащику Агапею, пожить тебе в Хворостининой до первого снега. Ну, путь тебе ровный, иди.

Спустя час Кузёмка, в новом тулупе и новых сапогах, вышел за ворота. Матренка, оставив дитя свое — четырехмесячную Настюшку — Антониде на попечение, провожала мужа до Дорогомиловской слободы. В новом тулупе своем Кузьма обливался потом, неразношенные сапоги жали в подъеме. У Дорогомиловской заставы он попрощался с Матренкой, поцеловал ее и велел идти обратно и ждать мужа с первым снегом. Матрена взвыла тихонько, пошла и пропала. И, когда уж и дорога не пылила за ней, выискал Кузьма в темной листве золотую стаю кружевных крестов и на прощанье загляделся на них — на кресты кремлевские — в последний раз. И двинулся в путь: на Вязёмы, на Звенигород, на Можайск, к литовскому рубежу. Шел с оглядкой. Шел сторожко. Днем молитву творя, на ночь оберег [143] шепча:

От воды и от потопа,
От огня, от пламя,
От лихого человека,
От напрасной смерти.

Часть четвертая

В темницах и затворах

Из Гощи гость - i_004.jpg

I. Обратный путь

Ночь застигла Кузёмку в Кащеевом бору. Она словно пала сверху, от дымчатой тучи, и разошлась по лесу из конца в конец. Дробные дождевые капли перестукивались с сухим осенним листом и гулко нахлестывали по дублёному Кузёмкиному тулупу. Кузёмка остановился, огляделся и, спотыкаясь, опять пошел мочалить мокрые лапти о вылезшие из-под земли корневища, тыча перед собой суковатой орясиной.

Вот уже вторая неделя миновала, как вышел Кузёмка из-за рубежа и снова брел знакомыми местами. И чем ближе он подходил к Москве, тем осторожнее он становился, тем внимательнее оглядывался он по сторонам. Он и в Литве, как наказано ему было, держал ухо востро, ну, а здесь даже спать надо было одним только глазом. И, подходя к Вязёмам, Кузёмка свернул с широкой посольской дороги и пошел окольными тропами, бором, чтобы выйти к посаду уже с темнотой.

Дождь усиливался. Казалось, весь лес заходил ходуном; из стороны в сторону раскачивались дерева, словно жалуясь кому-то унылым шумом на свое беспредельное сиротство. Здесь могло померещиться всякое, но Кузёмка тыкался все вперед, пока не заметил наконец, что тропа куда-то сгинула и тычется он зря. Тогда он стащил с головы свой войлочный колпак и вытер им намокшую бороду.

— Скажи, пожалуй, — молвил было Кузёмка, но сразу осекся: в ответ ему в двух от него шагах затрещало в сухом сухостое, и черная тень метнулась ему под ноги.

Кузёмка вздрогнул и притаился под березой. Но лес шумел по-прежнему, вздымая вверх оголенные сучья. Кузёмка снова подался вперед и наткнулся на шалашик, сложенный из хвороста и березовых ветвей. В шалаше, видимо, не было никого. Кузёмка ткнул туда раз-другой орясиной и полез в отверстие на сухой лист и солому. Там он снял с себя тулуп и съежился под ним, чтобы отогреть продрогшее тело. И, как всякую ночь, стали мерещиться Кузёмке виденные им города и пройденные дороги — Рогачов на Друти и Днепре и разноголосый гомон торжков и монастырских слобод.

Кузёмка помял рукав тулупа: цело! И опять спросонок поплыл шляхами и реками, которые накатывались на него вместе с непрестанными шепотами бора, с хрустом сухостоя и заглушенными рыданиями, доносившимися издалека.

Но скоро все смолкло. Слышит Кузёмка только голос пана Заблоцкого, Феликса Акентьича:

«Тут, братику, на Литве, — земля вольная: в какой кто вере хочет, в той и живет».

вернуться

142

Проходимец; также шпион.

вернуться

143

В старину суеверные люди были убеждены, что особые заклинания, называемые оберегами или заговорами, обладают силой предотвращать опасность, болезнь и т. п.