Из Гощи гость, стр. 60

— А теперь хватит. Ложись, Иван Андреевич, в постель: чай, хворый ты еще.

И он стал искать глазами опашень, брошенный в угол на лавку.

Князь Иван подал Димитрию опашень, украшенный жемчужными кистями, расшитый золотыми разводами.

— Еще, государь, — молвил князь Иван, расправляя на Димитрии опашень, — дозволь мне… Был я вчера у Василия Шуйского на пиру… Наслушался затейных речей… Думаю, не заворовал ли Шуйский внове… Остерегаться надобно Шуйского, государь…

Димитрий отступил назад, глаза раскрыл широко, уставился ими в князя Ивана.

— Мне… остерегаться… Шуйского?.. — произнес он медленно. — Ха-ха-ха!.. Да что ты, Иван Андреевич!..

И, откинув голову, он крикнул громко, так, что слова его, может быть, услышаны были ратниками на дворе и всеми толпившимися на улице в этот поздний час:

— Я есмь на государствах прародителей моих великий государь и цесарь непобедимый. А шубника, коли понадобится, повелю выстегать плетьми! И у батюшки моего равные Шуйскому служили в холопах. То так!.. А теперь довольно, довольно, Иван Андреевич… Ступай, в постель ляг… Не провожай меня за ворота… Ложись…

Но князь Иван с примолвками и поклонами вышел за гостями на крыльцо.

— Гей, ратные, на конь! — крикнул Басманов с лестницы вниз.

И вдруг, словно в ответ ему, раздался со стороны поварни пронзительный вопль, как будто закричал человек, на которого обрушилась скала.

— Что это? — вздрогнул Димитрий и схватил Басманова за рукав.

— Ратные, не шали! — крикнул опять Басманов. — Труби на конь, трубач!

Запела труби переливами частыми, забряцали ратники доспехами, заржали кони, не слышно стало вопля из темноты, откуда несло дымом залитого водою костра.

— Кого это они?.. — спросил Димитрий, но, не получив ответа, сбежал по лестнице вниз, увидел там у крыльца своего огромного карабаира, подобного туче, и сразу вскочил в седло.

Трубил трубач, бубенщик бил в малый бубен, растянулась станица по Чертольской улице в темноте. И, когда ворота закрылись за последним ратником и шум похода умолк вдали, услыхал князь Иван, не уходивший с крыльца, тот же вопль и стоны и быструю-быструю речь.

— Кузьма! — крикнул князь Иван Кузёмке, лившему в шипящее угодье один ушат воды за другим.

— Я, Иван Андреевич, — откликнулся Кузёмка из темноты.

— Какое стенание страшное!.. Откуда шум этот?..

— Девка тут лежит в поварне хворая. Помирает али бес ее томит?.. Надобно ее шептанием взять, да вишь день нынче какой… Я ужо завтра, Иван Андреевич, сбегаю за Арефой-колдуном.

— Сбегай, сбегай, — молвил князь Иван, не думая ужо, впрочем, ни о хворой девке, ни о колдуне Арефе. — Сбегай, — повторил он, не слыша и собственного своего голоса. — Город Парижский, — сказал он самому себе, пробираясь в свой покой полутемными сенями. — Король Генрик Четвертый… Надо пана Феликса расспросить… Он будто и тому королю служил.

От слабости спотыкаясь, добрел князь Иван до лавки своей и стал снимать сапоги кое-как.

Затихало на дворе после царского наезда. Птица, не перестававшая весь вечер бубнить, вдруг пресеклась и смолкла. Одна девка безвестная все еще не угомонилась под тулупом, и возле нее хлопотала сбившаяся с ног стряпея.

XXVI. Безвестная девка приходит в себя

Арефа пришел на другой день, увешанный, как всегда, волшебными камушками, чудотворными стрелками, медвежьими зубами. Наколдованные «снаряды» были и в сумке у Арефы, ибо мужик этот считался великим чародеем, умел якобы гадать на бобах, оберегать росным ладаном женихов и невест от лихого глаза и говорить стихами, отчего могла, по его уверению, приключиться у того либо у другого человека сердечная скорбь.

Колдун, вороживший еще старому князю про болезнь либо поход, рассказывал, будто вышел он, Арефа, по прозвищу Тряси-Солома, из Дикой Лопи — страны лютых волхвов — в незапамятные времена. И что лет ему, Арефе, от роду триста четыре года. Но, приведенный однажды к пытке, Арефа сознался, что родом он из Шуи, посадский человек, по ремеслу коновал. В наказание за его проделки Арефу били тогда, распластав на полу, а потом потащили на площадь, положили там на плаху и на брюхе сожгли найденную у него в кисе будто бы наколдованную книжечку, всю исписанную польскими буквами.

Арефа уполз тогда с площади на карачках, виясь, как змей. Измятый и обожженный, он отлежался в старой мельнице на Яузе, брошенной с давних пор. Но скоро Арефа опять стал ходить по Москве, козлиной бородою трясти и морочить легковерных людей, которые охотно обращались к нему, потому что, по общему убеждению, никто не мог лучше Арефы узнать в животе болезнь, отчего она приключилась; никому не дано было так на солнце смотреть и угадывать по солнцу, кому что будет; никто не знал стихов таких, которыми говаривал Арефа, и от них якобы бывало добро. И теперь Антонидка, чуть заря занялась, пристала к Кузёмке бежать за Арефой, хоть к утру и без того стало легче девке, — может, не надо было Арефу вовсе кликать?

Колдун пришел и за осьмину гороху взялся шептать над девкой и ворожить, чтоб была здорова, когда, как заявил он, после трех падших рос уйдут в землю три отпадшие силы, мучившие девку по жиле становой, по хребту-стояну, по кольчатым ребрам. И еще выговорила стряпея, дав надбавки немного, чтобы поворожил колдун про дальню сторону, про чернеца Григория и царскую опалу.

Арефа, войдя в дверь, добыл уголек из печки и стал показывать свое искусство. Он раздул об уголек пук соломы и окурил девку, крепко спавшую в углу на лавке. Потом набрал у себя в кисе корешков каких-то…

— К чему вы, корни, гожи, к тому будьте и гожи, — сказал он и стал совать корешки девке под нос.

Девка заворочалась, забормотала, и тогда Арефа заговорил над нею стихами. Из горла его покатились смутные слова: про горючий камень, про костяной хребет, медвежью оторопь. Слова эти до смерти напугали Антонидку, которая уж и не рада была, что связалась с Арефой.

— Сухо дерево, завтра пятница, тьфу-тьфу-тьфу, — стала отплевываться она, не выдержав Арефиных стихов и лютого его чародейства.

Но Арефа кончил. Девка спала, укрытая тулупом, бормоча временами во сне, фыркая от дыма, напущенного Арефой на всю поварню. Тогда Арефа спросил водицы и стал ворожить про чернеца, и про чужбину, и про опалу. Вместе с Антонидкою склонился колдун над бадейкой, и, в то время как стряпея не видела в бадье ничего, кроме прозрачной воды, Арефа будто бы разглядел там дороги и гати, струги на воде, корабельные пристани у берегов и в чистом поле зеленый дуб.

— В чистом поле, во широком раздолье, — заговорил Арефа, — стоит дуб зеленый. Он от ветра не шатнется, от грозы не ворохнется, с места не подается.

Антонидка склонилась еще ниже, и вдруг показалось ей, что видит она — черное что-то чернеет в посудине на дне. Но Арефе — на то он и почитался колдуном — было будто бы лучше видно; он дунул на воду и заговорил опять:

— Ехал полем черный человек, лико смутно, сердце черно. Доехал до дуба, тут ему любо, стал — стоит, от ветра не шатнется, с грозы не ворохнется, с места не подается.

Арефа подошел к печке, нагреб там горсть золы и швырнул в бадейку.

— Шла полем баба худа, — продолжал он, вглядываясь в замутненную воду, — желты печенки, зелена руда, руки — что плети, в ладонях огонь, дошла до дуба, тут ей любо, стала — стоит, дунет-подунет, в ладони фырчит: «Я баба Опала, к тебе мне и надо».

Антонидка побелела от испуга, стала опять шептать «сухо дерево», но Арефа не ведал страха.

— В чистом поле, во широком раздолье — черный человек, — повысил он голос: — стоит не шатнется, не ворохнется, искру не топчет, губою не шопчет… А я, раб божий, в его место, проговорю честно: «Чего пристала, баба Опала, к ретивому сердцу, к голосной гортани?.. Ступай себе дале по сырой земле на холодной заре на мхи, на болоты, на топкие ржавцы, где ветры веют, где солнце не греет. И я бы, черный человек, имел лико светло, сердце легко от людей и от зверей, от государевых очей, от бояр и воевод, от приказничьих затей и отг духовных властей». Аминь!