Из Гощи гость, стр. 54

— И много не кручинься, Богданыч, — положил князь Иван руку свою Отрепьеву на плечо. — Ненадолго опала тебе. Поживи у Спаса, в разум придешь, осенью снова будешь тут. Поезжай с богом и не мысли дурного ни против кого.

Дьякон пожал плечами, словно ему тяжела была на плече князь-Иванова рука.

— Не мыслю я ни дурна, ни лиха, — молвил он, качнувшись на возу, когда тот заскрипел подле настежь раскрытых ворот. — Убогий есмь инок… Был гоним, был прогоним и вот ныне — снова гоним.

Но последних слов его уже не слыхал князь Иван. Возы, разбрызгивая на улице жидкую грязь далеко вокруг, подпрыгивали на разбухших от дождя бревнах, которыми замощена была дорога. Впереди ехал на возу стрелец с секирой, положенной поперек колен, а подвойский подсел к Отрепьеву, завернувшемуся в свой охабень. Две телеги приехали за опальным черноризцем на хворостининский двор, а выкатило за ворота три. На последней, подергивая вожжами, сидел Кузёмка, а позади него уместилась набеленная и подрумяненная Антонидка-стряпея, не перестававшая голосить и причитать:

— Ой, и дальняя сторона страшна!.. Ой, и везут тебя, батюшка-свет, во дальнюю сторону!.. Ой, и государевой опалы не избыть, во дальнюю ссылку идтить!

У Кузёмки от Антонидкиных воплей защекотало в груди. Ему так были по душе Антонидкины причитания, что казалось — не на возу трясется Кузьма, провожая батьку Григория в ссылку, а парится в бане и, лежа на полке, кропит себя березовым веничком, размаривая свое тело, забрякшее в погоду и в непогоду. «Хорошо вопит баба: красно и голосисто», — думал Кузьма, поглядывая на Антонидку. А та — все пуще, хотя с чего б это? Был ей черноризец ни сват, ни брат… Но таков уж был обычай.

Скотопригонный двор на Мясницкой улице дал знать о себе путникам еще издали целым лесом колодезных журавлей и непереносною вонью, которою полна была здесь вся округа. От запаха клея, загнивших кож и перегоревшего навоза даже Кузёмкин мерин расфыркался и головою стал дергать, а дьякон на возу своем повернулся к подвойскому, глянул на него уцелевшим оком изумленно, носом потянул и только молвил:

— Ну-ну!..

За скотопригонным двором они на Сенной площади еле продрались сквозь длинное ущелье меж гор сена и ворохов соломы, высившихся на возах и навороченных на земле. И поехали дальше, Сенною улицей, пустынною, забранною одними плетнями с обеих сторон.

Путники миновали запертую палатку на росстанях, где дорога, как вилы, сразу расходилась натрое, своротили направо и проехали еще с полверсты. Здесь кони остановились сами, как только поравнялись с ракитой, к которой приколочен был побуревший от времени и непогоды образ Николы.

Не сворачивая с дороги, стояли все три воза один за другим, и дьякон, задев ногою бряцало в узелке, положенное Антонидкою на воз, выловил бряцало это из-под сена и уместил его у себя на коленях. А подле дьякона уже стояли люди: Кузёмка с той же Антонидкою, стрелец, покинувший на возу свою пищаль, мужик, служивший возницею стрельцу. В узелке у черноризца оказались стеклянные фляжки и братинка [97] круговая; они-то и звенели и бряцали на возу под сеном всю дорогу. И, когда Антонидка развернула прихваченную еще с собой чистую тряпку, которою обернула куски пирога, заходила тогда братнина вкруговую — от черноризца к подвойскому, от подвойского к Кузёмке, от Кузёмки к Антонидке.

— Ехали б путем, погоняли б кнутом, — бросали друг другу путники добрые пожелания, прежде чем из братинки глотнуть.

— Были б дороги ровны, кони здоровы, и ты пей себе на здоровье, — откликались другие.

— Побежала дорожка через горку, — закручинилась Антонидка, после того как несколько раз хлебнула пробирающего питья из братинки круговой. — И… дальняя сторона, — пробовала она было опять завести, но подвойский бросил ей в рот какую-то крошку, которой сразу поперхнулась Антонидка.

Фыркали кони, мотали головами, силясь поворотиться храпом к возу, где шел последний, росстанный пир.

— То и указано глядеть накрепко, чтобы не сбежал? — молвил Отрепьев подвойскому, уткнувшему в братинку вместе с бороденкою и все лицо.

— Борони бог, борони бог, — бурчал в братинку захмелевший подвойский.

— Ан я и убегу, мужик, хо-хо!.. — осклабился Отрепьев, суя себе в рот куски пирога. — Матушкой Волгой путь мне легкий: и следу не сыщешь. Утеку к казакам волжским либо в шахову землю. За обычай мне дело таково.

— Борони бог, борони бог, — тряс только бороденкою подвойский.

Но в фляжках питье было всё, и братинка тоже была суха. Надо было ехать. Отрепьев обнял Кузёмку и с Антонидкою попрощался. Чуть не валясь с ног, побрел к пищали своей стрелец.

А берите, братцы,
Яровые [98] весельца, —

гаркнул он, упав боком к себе на воз, вцепившись там руками в свою пищаль.

А садимся, братцы,
В ветляные стружечки, —

выл он, замахиваясь пищалью невесть на кого.

И рванули кони, понеслись с горки в лог и пропали в ельнике, который разбежался густо по широкому логу. Кузёмка едва вожжи успел схватить, а то, видно, и у Кузёмкиного мерина была охота вслед за другими ринуться в лог. Кое-как взобрались Кузьма с Антонидкой к себе на воз и поехали шагом вверх по косогору, к серевшей на росстанях деревянной палатке.

Солнце уже обошло полнеба, подсушивая дорогу после вчерашней грозы, сверкая в новой траве, пробившейся около лужиц, налитых водою до краев. И у лужи одной, подле самой палатки на росстанях, увидел Кузёмка какую-то растерзанную девку, мочившую себе голову в рыжей воде. Кузёмка остановил коня.

— Ты… девка… что? — молвил он, не понимая, к чему бы это взрослой девке в поганую лужу всем лицом тыкаться.

А девка та, оставаясь на корточках, обернулась к Кузёмке еле, замахала руками, стала дуть себе на руки и заливать себя водой.

— Горю!.. — закричала она вдруг, подскочила с земли и метнулась к Кузёмке. — Заливайте огонь на мне, люди, кто ни есть!.. Топчите, милые, уж сердце занимается…

И она упала без памяти под свесившиеся с воза Кузёмкины ноги, растянулась в грязи вся, в красной сорочке дырявой, едва прикрытой изодранным коричневым платом.

Кузёмка с Антонидкою подняли девку, положили ее к себе на воз, ветошью какою-то укрыли и повезли через Сенную площадь и дальше — по Мясницкой улице, по проездам и проулкам — на хворостининский двор.

XX. Пир

Здесь стоял шум, конюхи седлали князю Ивану бахмата: надобно было князю ехать после полудня к Василию Ивановичу Шуйскому на пир. Засылал Шуйский людей своих еще третьего дня, кланялись они князю Ивану, просили о чести Василию Ивановичу. И вышло тут Кузёмке скорое похмелье, да во чужом пиру. Кузьма и о девке беспамятной на возу своем забыл и сразу пересел с воза на каурую кобылу, чтобы идти у стремени князя Ивана. Они вместе и поехали со двора — князь Иван подбоченившись, а Кузёмка трясясь в седле как попало, точно не стремянный это был, а мешок с мякиной подмокший.

Князя Василия двор у Покрова под Псковской горой был весь заставлен телегами, с которых артель мужиков, согнувшись и скрючившись, перетаскивала кипы овчин и груды нагольных тулупов в раскрытые настежь подклети. И дух стоял здесь такой от овчин переквашенных, что под стать и скотопригонному двору на Мясницкой. Кузёмка и то с похмелья не сразу смекнул, что за притча такая: Мясники не Мясники, а разит за версту… Но вспомнил: почитай на все Московское государство протянул князь Василий Иванович свои загребущие руки. В необозримых его вотчинах многое множество кабальных холопов, великая рать подневольных людей только и знала, что шкуры обивать, в квасе мочить, коптить да расчесывать. Овчины русские и ордынские, мерлушки и смушки, поярки и линяки [99], шубы нагольные и шубы крытые, полушубки и шапки, — их развозили в несметном числе князя Василия люди по ярмаркам и торгам. Кузёмка хотел было тут же прикинуть, сколько ж это денег набивается к князю Василию в мошну за год, за день один, за час, но князь Иван Андреевич бросил своему стремянному поводья, и Кузёмка тоже с кобылы своей слез.

вернуться

97

Сосуд для питья, бокал.

вернуться

98

Сделанные из явора (вид клена).

вернуться

99

Мерлушками называются овчины с малых ягнят; если притом овчины мелкокудрые, то они называются смушками; линяки — овчины с молодых ягнят, начавших уже линять; поярки — овчины с молодых овец.