Из Гощи гость, стр. 45

— Правда, правда, государь-свет, — загалдели сундучники все сразу, точно сговорившись. — Батюшка, правда; великий государь, правда… Ни проходу, ни проезду… Повсюду таможни и заставы… Дерут всякие пошлинники пошлины и дани не то что для твоей государевой прибыли, но для своей бездельной корысти… И проезжую деньгу, и с перевозов, и явки, и свальных, за суд и пересуд, всяких мирских раскладок, а в монастырских селах берут еще на свечи и на ладан…

— Стойте вы, мужики торговые! — обратился к ним Димитрий, подняв вверх руку. — Было так доселе, не с меня повелось… Ведомо мне: вольным торгом земля богатеет. Сроку дайте, польготим и вам. И сегодняшний день не без завтра.

Но торговые — словно с цепи их спустили. Один из них, блинник, продававший товар свой с лотка, жалуясь на какого-то игумена, орал во всю глотку:

— А бил меня игумен и мучил два дня, не переставая. И вымучил у меня денег семь рублёв, а у брата моего, у Савки, вымучил мерина.

Но набежавшие со всех рядов купчины — с ветошного, с манатейного, с игольного, прасолы, суконщики, щепетинники — все сразу оттерли блинника в сторону и подняли крик, уже и вовсе невыносимый.

— Польских купчин привез ты с собою табун. Товар продают вполцены. Не стало православным ни торгу, ни прибытку!

— А и вы учитесь продавать задешево товар! — попытался перекричать их князь Иван. — Называетесь христиане, а торг деете по-басурмански — затеями, хитростью, ложью… Продашь бочку сала, а в сало положишь камень…

Но слов князя Ивана никто и не слушал: не ко времени пришлись его попреки. И купчины, наступая на царя, били себя кулаками в грудь, расшибались вдребезги от ярости и натуги:

— Ратные люди твои поляки ходят по торговым рядам, товар забирают насильно, деньги платят худые, ругаются над нами и смеются: скоро-де вас, православных, будем перекрещивать в польскую веру, обреем-де вас, собачьих детей, и в немецкое платье оденем…

И мужик-серяк, случившийся тут, тоже стал плакаться на своего пана, от чьего своевольства он, мужик, государев сирота, вконец погиб:

— Пожаловал ты в прошлых летах пану Мошницкому на Стародубье деревню Ковалеву с приселками. И пограбил нас пан не по указу, великим грабежом, воровски! Приезжает тот пан Мошницкий на мое дворишко почасту и всякое насильство чинит и бесчестит меня всяко, а то и вовсе из дворишка выбивает…

Где-то видел уже князь Иван эту выцветшую бороду, слышал жалобу эту… Под Путивлем, что ли, так же стоял перед ними этот лапотник с дорожной котомкой через плечо?.. Неужто не нашел он с тех пор управы на пана и с тем притащился в Москву, за полтысячу верст? Но князь Иван не успел сообразить этого до конца, как торговые оттащили лапотника назад, и выцветшая борода его потонула в возраставшей толпе. Торговым было мало до него дела: их одолевала своя печаль. И о печалях своих многих, о неисчислимых напастях стали снова кричать они и вопить, все суживая круг, где переминались с ноги на ногу Димитрий и князь Иван и все еще оставался на коленях Акилла. Но Акилла, умолкший, когда раскричались торгованы и плакался на пана своего мужик в лаптях, — Акилла подобрал теперь с земли брошенную клюшку, встал с колен и замахнулся обеими своими клюшками на купчин, наступавших на царя.

— Умолкните вы, бесноватые! — перекричал он всю эту орду, задев даже кое-кого тяжелою клюшкою своею по брюху. — Великий государь, — обратился он снова к Димитрию, который стоял теперь неподвижно, вцепившись пальцами в сабельную рукоять, теребя другою рукою золотую кисть тесмяка, кусая до крови свои бритые пухлые губы. — Великий государь, — повторил Акилла, потрясши в воздухе поднятою вверх клюкою.

И словно эхо передразнило Акиллу.

— Великий государь, — раздалось в толпе так, как если бы мерзкий скоморох затеял там игру. — Великий государь! Хо-хо!.. Финик цветущий!.. Хо!.. Несокрушимый алмаз!..

И, продравшись сквозь толпу, перед Димитрием стал пьяный монах в изодранной манатье, весь в паутине и прахе.

X. Пропащий монах

Измятый и замызганный, стоял он перед Димитрием — живое напоминание о годах бед и позора, кочевий и бездомности, бессилия и нищеты. По монастырькам и пустынькам глохла горькая юность будущего царя, «непобедимого цесаря», как величал себя теперь Димитрий в грамотах, императора Omnium Russorum [85]. Протухшие трапезные палаты с мышами и тараканами и монастырские кельи, прокисшие от старческой вони, были его академией; источенные червем и закапанные воском рукописи, полные суеверия, заменяли ему великолепные страницы Квинтилиана; беспутные монахи, такие же, как и этот стоявший перед ним Отрепьев, были его учителями и воспитателями. И навсегда, казалось, уже развеянная угрюмость набежала теперь опять на лицо Димитрия, замершего со стиснутою в одной руке сабельною рукоятью и с намотанной на другую руку кистью тесмяка. А пьяный Отрепьев скоморошествовал, кудахтал курицей, пел петухом, размахивал полою манатьи.

— Киш-киш от порога, изыдите, бесы! Зачем квохчете перед лицом великого государя? Вот я вас!.. Кукаре-ку-у-у!.. — И Григорий стал забрасывать комьями земли стоявших кругом плотною стеною людей.

— Юродивый христа-ради! — ахнул сухопарый мужик с мотавшейся на длинной шее головой. — Изникли они было на Москве, а теперь, гляди, опять…

— «Гляди», козья твоя борода! — перебил его другой. — А чего «гляди»? Человек пьян, вина напился и стал юродив. И ты на кабаке хвати меду хмельного, сам станешь таков.

— Григорий, — молвил тихо Димитрий сквозь стиснутые зубы.

— Чего, батюшка-царь?.. — спохватился монах, но, окинув взглядом толпу, добавил: — Я есмь Григорий, нарицаемый Отрепьев. Эх!.. — хлопнул он себя по лбу растопыренной пятерней. — Глупый ты попенцо, стриженое гуменцо… [86]

— Григорий, — повторил Димитрий так же тихо, так же не двинувшись с места. — Ступай прочь отсюда, с глаз моих долой!

— Пойду, батюшка, пойду, — заторопился Отрепьев. — Пойду гоним, — всхлипнул он, доставая из-за голенища фляжку, — пойду прогоним, пойду озлоблен и расхищен. В ярославских пределах… на Железном Борку… в келейке моей… ночью… говаривал ты мне…

— Григорий! — крикнул исступленно Димитрий и выхватил саблю из ножен.

— Ой-ой!.. Нет-нет!.. — стал отмахиваться руками Отрепьев. — Ой, нетуньки и не было того николи: ни ночи, ни келейки, ни слов твоих во келейке… Ой!.. — И Отрепьев пал наземь под сабельными ударами, которые стал плашмя наносить ему Димитрий, не отличая лица от спины.

— Прочь отсюда с глаз моих, собака, демон, нетопырь!.. — кричал Димитрий, не помня себя, размахивая обнаженною саблею над свернувшейся на земле черно-коричневою грудой. — В тюрьму тебя вкину, в ссылку поедешь к ярославским пределам, не будет тебя в Москве!..

И Димитрий вдруг изнемог, опустил саблю и глянул беспомощно на отшатнувшуюся в ужасе толпу. Князь Иван бросился к нему, взял у него из ослабевших рук саблю, вложил ее в ножны и повел его обратно по торговым рядам к Пожару, к башне кремлевской, где, вздетый на спицу, поник золочеными крыльями двуглавый орел.

Когда Отрепьев открыл глаза, то не увидел уже над собой ни молнией сверкавшего булата, ни землисто-серого лица Димитрия. Но вокруг черноризца кишмя кишели люди да разворачивался все сильней их нестройный гомон. И дьякон, подобрав валявшуюся подле фляжку, встал на ноги, перекрестился и с зажатой в руке фляжкой возгласил:

— Глухие, потешно слушайте; безногие, вскочите; безрукие, взыграйте в гусли. Слава дающим нам вино на веселие, и мед во сладость гортани нашей, и пиво — беседа наша добрая. Слава тебе, боже, слава тебе!..

И он стал ковырять перстом в горле своей фляжки, где крепко засела вколоченная туда затычка.

— Шел бы ты, батька, к себе на подворье, — сунулась к Отрепьеву козья борода на гусиной шее. — Не по-христиански учинился ты безумен… Не миновать тебе плетей… Того и гляди, на тиунов [87] нарвешься.

вернуться

85

Всея Руси (лат.).

вернуться

86

Темя, выстригаемое у монахов при поступлении их в монастырь.

вернуться

87

Тиун — управитель либо надзиратель, имевший право судить и наказывать.