Из Гощи гость, стр. 20

— Бродяга ты, а не царь! — ляпнул вертлявый, весь обглоданный какой-то поляк. — Насидишься еще на колу!

Атаман Корела, случившийся тут, весь затрясся от ярости, побледнело иссеченное рубцами лицо у преданного Димитрию казака. Он рванулся к обглоданному, стукнул его в ухо, даже язык у поляка наружу выскочил. Забряцала шляхта саблями, кинулись казаки на панов, натиском дружным выбили поляков вон.

Так прошел этот день. Димитрий и думать забыл о татарке и вспомнил о ней только к вечеру, когда, после ярмарки этой целодневной, остался наконец один.

«Татарка-чертовка, — завертелось у него в голове, — взялась пророчить, ну и напророчит беду». И то: ляхи без денег не хотят воевать; бегут и казаки; пагуба, могила, злочестье!.. Вчера называли царем, Александром Македонским, а сегодня, говорят, только и крику в лагере: «Самозванец, вор, Гришка Отрепьев!..» Ах ты, треклятье! Пусть уж кто — да не Гришка! И с чего они взяли, что Гришка? Дался ж он им, Гришка! Вот же он тут, дьякон Григорий, кому он не ведом! Ку-да там!.. Не верят, смеются… «Пусть, — кричат из-за саней, — поморочит нахально свою бабку козу!»

Димитрий вскипел, топнул ногой, заметался по шатру… «Значит, и впрямь беда?.. Олюм, как сказала татарка… татарка… Ах!..»

И он высунулся за шатер в ночь, во мрак:

— Гей, Хвалибог! Беги, сыщи мне ее! Где-нибудь она тут. Ко мне ее приведи!

Хвалибог долго слонялся по лагерю среди палаток и саней, потом бритая голова его проглянула в шатер, в щель меж тяжелых бахромчатых полотнищ.

— Пошаловали ратные, государь, — молвил он растерянно. — Пристрелили из мушкетов… Лежит теперь за последними санями… в окопе… мертвая…

Угли в жаровне почернели, погасли. Холод полз из степи по сыро-матёрой земле, подползал под шатер, тянулся по рысьей шкуре, на которой валялись чеботки из красного сафьяна, так и не убранные с утра Хвалибогом. Димитрий толкнул их носком сапога; звякнули на них турецкие монетки, отдались в ушах Димитрия бездольем и волчьей тоской.

— «Привез не волчиху — кралю живую», — молвил он еле слышно, вспомнив слова Хвалибога, и велел седлать лошадей.

В ту же ночь он с небольшой казачьей станицей отъехал от Добрынич к Путивлю.

IV. По рукам

В Путивль к Димитрию без всякого его зова, сам собою, стал сбегаться из соседних волостей голодный народ, ощетинившийся бердышами, рогатинами, косами, а то и просто дрекольем. И пока Димитрий там наверху, в Городке, пировал либо шептался о чем-то со своими казаками и поляками, у люда, набежавшего к городовым кирпичным стенам, уже объявился свой воевода-атаман. Высокий, широкоплечий молодчик, холоп Новоуспенского монастыря, по имени Бажен, по прозвищу Елка, он привел с собою целую рать монастырских работников, разместившихся со своими секирами и квасоварными котлами на лугу под Тайнинской башней. Посконная эта рать еще не видела государевых очей, но Баженка успел пробраться наверх и ударил Димитрию челом двумя живыми лебедями. Хвалибог принял из рук Бажена подарок, а щедрый царь отдарил молодого атамана золотою деньгой. Баженка положил деньгу за щеку и сбежал с крутой насыпи обратно вниз.

В воскресенье после обедни выехал Димитрий со своими приближенными в поле, которое разостлалось перед ним, как безмерное белое, чисто выстиранное полотнище. Рядом с Димитрием ехал на соловом жеребце путивльский воевода Масальский-Рубец, а под Димитрием легко выступал гнедой турецкий конь, украшенный бубенчатыми запястьями и золотыми гремячими цепями. Собравшиеся под Путивлем мужики всем станом бросились к новоявленному царевичу и окружили его плотною стеною. У некоторых в руках были жалобы, писанные на чем пришлось — на лубе и бересте, и челобитчики совали их Димитрию с великим криком.

— Пожалуй нас, государь, помилуй! Дерут с нас и на монастырское строение, и на свечи, и на ладан…

— Погинули, государь, сироты твои вконец с женишками и детишками от взяток, налогов и обид…

— Плати им с пашни и луга, с огорода и леса, с квасоварни и солодовни…

— Пожалована от тебя, великого государя, на Стародубье деревня Ковалева пану Мошницкому в поместье. И тот Мошницкий пан приезжает на мое дворишко и меня из дворишка выбивает, и грабит, и бесчестит, и от того неправедного ляха я, государь, вконец погиб…

— Взял у меня тот боярин сынишка моего Петруньку в годуновский стан неволею…

— И с голодной поры хлебенка ржаного не ели, и хлебенка не дают; отощали мы, государь, до полусмерти…

— Кто не говеет, того они плетьми, а которые не причащаются, тех они розгами тысячи раз…

Под Димитрием дрожал его конь, оседая на задние ноги и неистово поглядывая на толпу, нараставшую с каждым мигом.

— Покажи милость!.. — неслись к Димитрию хоры голосов, иззябших и протяжных от неизбывной беды.

— Пожалуй нас, сирот!..

— Пити и ести…

— От стужи и голоду…

— Жжены и мучены…

— Потому что бьет нас не про дело, а без вины, занапрасно; и многих нас изувечил и глаза подбил, у иных скулу переломил, на работу берет до свету, а с работы спускает после свету.

— Ох, и кнутья сыромятные, батоги неисчислимые!..

Но голоса эти все больше покрывались другими — зычными глотками горлопанов, которые не плакались на беду свою, а кричали о ней перед государем и сбежавшимся народом.

— Хватают нас годуновцы на пытку и мучат, и грабят, и бесчестят…

— Приезжают к нам в Комаринскую волость великими полками, нагло. И за крестьянами с ножами гоняются и замахиваются.

— Взыскивают с нас людодёрцы всякие дани басурманским обычаем немилосердно.

Толпа уже приходила в исступление от боли и ярости. Задние напирали на передних. Кулаки, узловатые и бурые, раздутые, как печные горшки, поднимались над обнаженными головами, черными, серыми, плешивыми, колыхавшимися в непрерывном движении.

— Тут тебе и оброк и переоброк! — зло выкрикивал худой человечишко, ухватившийся рукою за плетенную жемчугом кисть на шее Димитриева коня. — Тут тебе и пошлины всякие! Тут тебе и государева подать!

— Эй вы, голь! — попробовал было перекричать уже ревевшую толпу воевода Рубец, но Димитрий остановил его и поднял вверх руку.

Толпа покричала еще и понемногу смолкла.

— Плоховато дело, — сказал Димитрий улыбнувшись, — а чем помочь? Верно: бедные люди беспрестанно трудятся, а хлеб свой и без соли едят от последней нищеты. Монахам же только о пище своей сладкой забота. Пьяное житье их мерзко и незаконно; обычай их неприятен. Борис Годунов, безвременный царь, нажаловал сытому монашеству волостей с крестьянами, и чернецы купаются теперь в крестьянских слезах. Но не будет больше так! — выкрикнул Димитрий с силой. — Дадим мужику выход!.. Монастырские грамоты кабальные повелим в огонь метать!

Толпа завыла, охваченная небывалым восторгом.

— Го-гой!.. Гой-гой-гой!.. — заклокотало сотнями глоток и понеслось по полю к нарытым на лугу землянкам и к котлам, брошенным на догоравших без призору поленьях. Полушубки нагольные, однорядки, сермяжные армяки, все латанные в латку и дранные в дыру, задвигались, заколыхались, заходили ходуном: — Гой-гой-го-о-ой!..

И из этого всколыхнувшегося, зажившего моря вдруг вынырнул чуть ли не под брюхом Димитриева коня Баженка-атаман и с ним стариковатый человек в железной шапке, скрюченный в дугу и с двумя клюшками в обеих руках.

— Говори, Акилла, — дернул Баженка старца за охабень.

— Грамливал я Казань, — крикнул Димитрию старик, потрясши клюкой. — Батюшку твоего, Ивана Васильевича, видывал я не единожды. Что в той Казани народу легло — сила! Чрево мне изорвали в сече той, хребет изломали… А он, Грозный царь, проплыл мимо на бахматище смуром, златотканый чепрак, глянул в нашу кучу и повелел водой студёной отливать. Ну, чрево я залепил, хребет так ли, сяк ли вычинил, да и батюшку твоего грозного пережил. Ох, и грозен же был, ох, и крут! Наплакались при нем бояре и князи от тоски по своей воле. Ну, и ты, видно, такой: в сокола пошел красным лётом. Искореняй и ты их с корнем, не оставляй на племя. Огнем их надо бы жечи и давать им иные лютые смерти. А на выходе крестьянском и кабальных грамотах нам с тобой по рукам бить.