Лунный тигр, стр. 20

— Не совсем, — говорит Клаудия, — ты не сказал…

— Один, — отвечает он. — До сих пор. Но теперь, я думаю, с этим покончено.

Он обводит пальцем овал ее лица. В занимающемся свете Клаудия видит его глаза, нос, губы.

— Это место в твоем рассказе нравится мне больше всего, — говорит она.

— Мне тоже. О, мне тоже.

Господи, думает Клаудия, Господи, ну может же быть все хорошо, ну пожалуйста, пусть все будет хорошо. «Лунный тигр» почти догорел, на месте зеленой спирали образовал серая — из пепла. Сквозь жалюзи пробивается солнце. Действительность вступает в свои права.

7

Я не могу писать о Египте в соответствии с хронологией. Что такое Древний Египет? Так называемый Древний Египет. В моей истории мира конкретной и изменчивой, словно узоры калейдоскопа, — Египту отведена роль благодушной и неуничтожимой силы, которая обрела бессмертие, разнеся по музеям земного шара свои резные надгробья, раскрашенный алебастр, папирусные свитки, гранитные плиты, золотые украшения, ляпис-лазурь, черепки и дощечки. Если исходить из актуальности, Египет — не прошлое, а настоящее. Образ Сфинкса знаком даже тем, кто слыхом, не слыхивал о династиях и фараонах; монументальность Карнака также близка людям, выросшим на архитектуре тридцатых.

Как любой другой человек, я кое-что знала о Египте до того, как приехала туда. Когда я думаю об этом сейчас — когда я думаю, каким мне надлежит представить Египет в моей истории мира, — я прихожу к мысли, что это непреходящий феномен, земля фараонов в двадцатом веке, колесницы и цветы лотоса, Хор, Ра и Изида в соседстве с мечетями мамелюков, многоголосие на улочках Каира, плотина Насера, патрули в хаки, эдвардианская пышность турецких особняков. Прошлое и настоящее в долине Нила не столько переплетаются, сколько перестают быть оппозицией. То, что было скрыто под песком, выходит наружу — речь не только о сувенирах, которые азартно хватают последователи расхитителей гробниц. Нет, я о нарочитой цикличности всего окружающего: солнце поднимается из пустыни на востоке и опускается в пустыню на западе, река разливается каждую весну, родятся все новые поколения цапель и прочих пернатых тварей, тянутся вереницы вьючных животных и терпеливо принимают все невзгоды земледельцы.

Несколько лет назад в Рамзес-Хилтоне я встретила человека, который оказался крупнейшим в мире дистрибьютором сливных бачков. По крайней мере, так он представился. Уроженец Среднего Запада в преддверии выхода на пенсию, один из тех вольных как ветер, но страдающих от возрастных болячек американцев, которые колесят по свету от Дублина до Сингапура. Так вот, этот человек, не имея спутницы, принял меня за женщину определенного сорта и решил завязать со мной знакомство. «Не понимаю я этих ребят, — заявил он, усаживаясь на легкое сиденье высокого табурета рядом с моим местом у барной стойки, — разрешите вас угостить. Не то, как они строили — хотя это, конечно, что-то, можете мне поверить. Но вот — зачем? Просто, типа, готовились к похоронам?» Я разрешила ему взять мне виски и спросила, боится ли он смерти. «Ясное дело. Этого все боятся». — «Египтяне не боялись. Для них было важно обеспечить сохранность духа… или души, как вам угодно. Не то чтобы они одни этим занимались, но мы в наши дни, пожалуй, утратили к этому интерес». Он посмотрел на меня подозрительно, явно жалея о заказанном виски и недоумевая, с кем это его угораздило сесть рядом. «Вы профессор или что-нибудь типа того?» — «Нет. Я туристка, как и вы. А чем вы занимаетесь?» И тут он мне рассказал про сливные бачки, и между нами завязалась не дружба, а что-то вроде странного союза, потому что он был здравомыслящим, порядочным и довольно любознательным человеком, которому хотелось с кем-то поговорить, а я была не одинока — мне никогда не бывает одиноко, — но одна. Так что это в его неожиданной компании я сорок лет спустя второй раз побывала в Луксоре, Долине царей, Эсне и Эдфу. А также у пирамид, в крепости и на берегу Нила, у моста Каср-эль-Нил, где стоял собор Святого Георгия, в котором я однажды молилась. Теперь на его месте была эстакада, по которой с ревом мчался неиссякаемый транспортный поток Каира. Сегодня он не там и не здесь, этот американец (я даже имени его не помню), словно тот артиллерист на террасе «Шепхерд-отеля», но и его история навсегда связана с определенным временем и местом. Его жизнь — какой бы она ни была — на короткое время пересеклась с моей. В его жизни и моей была крепостная стена, перед которой мы стояли, запрокинув головы и щуря глаза от ярчайшего света небесного, а вырезанные на камне замысловатые сцены постепенно становились тем, чем на самом деле являлись, — хроникой кровопролития. Полуголые воины обезглавливались, пронзались копьями, попадали под колесницы. Такими картинами на высоте двадцати или тридцати футов были разрисованы все стены. Гид объяснил, что это не просто хроника, но и восхваление побед фараона. И действительно, вот он, фараон, ростом в несколько раз больше, чем любой из его подданных, с привычной легкостью правит колесницей: в одной руке поводья, в другой — оружие. Вокруг лежат тела убитых. «Суровый мужик», — комментирует мой компаньон. «Я слышала, он считался не только властителем, но и богом. Это ничего, что он вот так едет среди трупов? Как это соотносится с его саном?» — спрашиваю я. Гид объясняет, что каждое обезглавленное тело — это единица учета, символизирует тысячу или, может быть, десятки тысяч поверженных врагов. «Господи, — говорит американец, — ну и бойня. Я думал, им и так-то жилось хреново, а тут еще эдакая мясорубка». Мы стоим и молча созерцаем эту сцену массового убийства. «Я в сорок четвертом был во Франции, — говорит американец. — Сам я никогда не видал боев, но что после них остается — видал. Картинка не для слабонервных, скажу я вам». Я умолчала о том, что ему не было нужды говорить мне это.

Тянется и тянется бесконечная мусорная свалка, словно какой-то неряшливый великан набросал эти километры обгоревших металлических каркасов, охапки старых шин, пустые канистры, ржавые банки и листы железа, мотки колючей проволоки, стреляные гильзы. Весь этот мусор лежит посреди пустыни, которая и сама по себе не является образцом порядка и от горизонта до горизонта испещрена пятнами чахлого неживого кустарничка. Свободна только колея, по которой движутся то грузовики, то бронированная техника — «Железное шоссе» с разметкой из пустых канистр.

По этой дороге они едут уже два часа. В принципе, колея может и затеряться среди перепутанных следов и невнятных указателей, и, когда возникает такая угроза, водитель — низкорослый поджарый лондонец, чья кожа от загара приняла оттенок жженого сахара, — полагается на карты и на удачу. До войны он, как выяснилось, водил такси, и с пустыней обращается запанибрата, словно это очередной диковинный выверт лондонской топографии. Завидев другую машину, он выкрикивает вопросы и разъяснения относительно нас. Тут все ищут кого-то или что-то. Мы находимся в эпицентре последнего боя, во время которого рассеялись и люди, и техника, и сейчас тысячи людей вокруг нас пытаются воссоздать некое подобие порядка.

Клаудия сидит рядом с водителем Джим Чемберс из «Ассошиэйтед ньюс» сзади, вместе с новозеландским корреспондентом. Им приходится кричать, чтобы за ревом мотора можно было разобрать слова. Клаудии кажется, что во всем ее теле не осталось целой косточки, глаза покраснели и слезятся от пыли. Водитель, взявший под опеку необычную пассажирку, велел ей обмотать шею шарфом, чтобы избежать появления пустынных язв.

Они направляются в расположение Седьмой танковой дивизии, и водитель хочет во что бы то ни стало добраться туда до заката. Они уже один раз выбрали неправильный путь и трижды застревали в песке, случайно вырулив с колеи. Когда это случалось, водитель чертыхался, выскакивал из грузовика, вытаскивал мешки, и все приступали к тяжкому, изнурительному откапыванию.

Он показывает им танк: «Вон один "Джерри". [71] Застопорился после первого же попадания. Не желаете взглянуть, мисс?»

вернуться

71

Германский танк.