Голубые молнии, стр. 13

Чем хуже у немцев шли дела, чем сильнее давил страх, тем яростней вел свою маленькую, подленькую войну Крутов.

А война продолжалась. А немцы все наступали, все убивали и жгли.

Потом остановились.

Потом покатились назад. Но убивали и жгли не меньше, чем раньше.

И наступил день, когда вокруг зазвучала одна немецкая речь, когда не стало видно следов войны. И только на лицах людей читался такой животный страх перед надвигавшимся возмездием, что Крутову становилось не по себе.

Но теперь он был не тот, что многие годы назад. Он прошел огни и воды, пролил реки крови и убил людей больше, наверное, чем осталось волос на его полысевшей голове.

Он раздобыл себе документы немецкого солдата (убив их владельца), дезертировал на Запад и сдался в плен наступавшим американским частям. В лагере для военнопленных сами же немцы быстро вывели его на чистую воду. Его отправили в лагерь для перемещенных. Здесь были и советские военнопленные. Крутов затаился.

Но обстановка менялась. Он быстро сориентировался, к кому поступить на службу.

Не стал даже беседовать с советскими офицерами, занимавшимися репатриацией. Заявил, что хочет остаться в Германии.

Осел в Мюнхене и стал искать работу. Долго искать не пришлось. Его нашли сами.

Война давно кончилась.

Не для всех. Для Крутова она продолжалась.

Глава VI

Голубые молнии - img_8.jpg

Сколько времени прошло с тех пор, как я «покинул отчий дом, судьбе стремясь навстречу»? (Это из раннего Ручьева.) С тех пор, как добрались мы наконец, с тех пор, как переехали в казарму? Год, месяц? Да, пожалуй, немногим более месяца. Поразительно! Мне кажется, что десятилетие. Что всю жизнь я вставал в половине седьмого утра, а ложился в половине одиннадцатого, что мылся в комнате, где дюжина умывальников, а не один розовый, который мама достала где-то через Анну Павловну. Розовый умывальник! О господи. И наша столовая, и эта висячая кнопка звонка под столовым абажуром Дусе на кухню, Церемониал! Закуски, папина чекушка, салфетки в кольцах.

«Дом надо вести на настоящую ногу!» Только мама могла придумать подобную фразу.

Если б она меня сейчас видела! Весь обед двадцать минут. Если б она только знала, сколько я ем! Впрочем, плохим аппетитом я никогда не отличался.

Сделал интересное открытие. Оказывается, «вкусность» еды понятие не объективное, а субъективное. Например, дома я не мог себе представить, как выглядит человек, могущий съесть полную тарелку пшенной каши. Теперь представляю — для этого мне достаточно посмотреть в зеркало.

Или винегрет. Я когда-то думал, что его может готовить только Дуся, да и то… Когда майонеза оказывалось больше чем нужно, мама приходила в такой ужас, будто это был не майонез, а мышьяк.

Или хлеб. Скажем, подогретый лаваш в «Арагви» пли калачи в Доме журналистов — это еще понятно. Но весь положенный рацион, что я теперь съедаю в день! Место находится, я даже сбавил два килограмма.

Мне теперь кажется, что я всю жизнь просыпался от крика «Подъем!», а не от мелодичного звучания японского будильника, играющего «На сопках Маньчжурии». Да и часто ли я пользовался будильником?

Первое время все было как во сне — наш путь из Москвы, все эти построения, баня, палатки, эти чудовищные сапоги и портянки, которые наматывать, как и завязывать галстук, тоже, оказывается, целое искусство.

Наверное, и сейчас я во сне. Нет, скорее я человек, которому сделали анестезию. Все вроде бы вижу, слышу, а ничего не чувствую.

Здесь особая жизнь, другая планета. Вещи, действия, казавшиеся естественными, даже обязательными там, на планете Земля, здесь странны и недопустимы.

Например, я любил ходить, засунув руки в карманы. А здесь, из-за того что сую руки в карманы, какой-то примат протянул меня в боевом листке. Да еще в стихах.

Можно подумать, что они этим чего-нибудь добились. Только потеряли. Комсорг подходит ко мне и говорит: «Слушай, Ручьев, говорил кто-то мне, ты стихи пишешь. (Интересно, откуда он узнал, я только двум-трем ребятам так, между прочим намекнул.) Написал бы в боевой листок. А то там одна проза». Я посмотрел на него в упор и сказал многозначительно, чтоб он понял: «Да вряд ли я вас устрою, я ведь СТИХИ пишу». Ядовито? И что же? Ничего не понял, обрадовался: «Вот я и говорю — стихи нам нужны».

Ну что с ним делать, написал пару стишат, левой ногой. Лирику.

Умчались аисты забыть зиму постылую,
О них пустые гнезда не грустят.
И вот с весной вернулись, сильнокрылые,
Опять над трубами бездымными сидят…

Так, пустячки. Подумал, ни до кого не дошло. Прочтут, и все — никаких эмоций, приматы!

И вдруг подходит ко мне наш командир, царь и бог, старший лейтенант Копылов и говорит:

— Ты, Ручьев, отличные стихи написал. Молодец!

В общем-то, он не такой уж солдафон, наверное, этот Копылов. Кое-что и в поэзии понимает. Я подумал — ну ладно, меня призвали в армию. Что ж, закон есть закон. Ничего не поделаешь. Но ведь Копылов-то училище кончил, значит, сам, добровольно пошел на это. Сам! Добровольно встает ни свет ни заря — в половине седьмого он уже стоит свежий, начищенный; ложится неизвестно когда, весь день в работе. Походы, прыжки, стрельбы. Начальство небось с него шкуру дерет, а мы, между прочим, ему тоже жизнь не облегчаем. Зачем ему это? Во имя чего? Ну, положено отслужить свой срок — служи. Но на всю жизнь в армию! Не понимаю.

Так или иначе, а пока я живу этой жизнью. И словно далекий сон вспоминаю ту, прежнюю.

Интересно, что бы я сказал в той прежней жизни, например сидя за рулем своей машины или где-нибудь в ресторане, если б меня вдруг тогда спросили: «На каких сегодня тренажерах будешь работать?» или «Пора подворотничок сменить».

Это было бы так же нелепо, невозможно, как если б сейчас к нам подошел наш командир отделения и предложил: «Прошвырнемся в „Метропольчик“?»

Кстати, этот временный командир отделения Сосновский — прямо голубь-дутыш. Не успели назначить его на сию маршальскую должность, как он начал порядки наводить. Командует, дисциплины требует. А между прочим, в вагоне хорошим парнем казался. В конце концов, армия армией, но дружба, по-моему, превыше всего. Если ты мне друг, то хоть ты и староста класса, но, коль я прогулял, галочку в журнале все равно ставь. По крайней мере в школе было так. Кстати, и мама тоже говорит: если друг, то во всем. Конечно, мы с этим Сосновским друзьями пока не были, но вроде бы тяготели друг к другу. А раз так, то сначала ты друг, а потом уже старший. Оказывается, нет, оказывается, «дружба дружбой, а служба службой». «Товарищ Ручьев, вернитесь, заправьте койку!», «Товарищ Ручьев, кто за вас будет посуду собирать?» И это все поднимается на принципиальную высоту. Отвел меня как-то в сторону и говорит: «Слушай, Толя, давай договоримся. Здесь армия, а не выезд на пикник. Здесь свои порядки. Если меня назначили командиром отделения, я свои обязанности постараюсь выполнять как надо. Так ты уж не валяй дурака, а лучше помогай мне. И не обижайся, если что… Назначили б тебя, я тебе хлопот не доставлял, будь уверен».

Черт его знает, может, он и прав в чем-то…

Прошел мандатную комиссию. Честно говоря, попотел. Сидит высокое начальство. Захожу, ору:

— Гвардии рядовой Ручьев на мандатную комиссию прибыл!

Поинтересовались, кем хочу быть. Разведчиком, говорю. Почему, спрашивают. А действительно, почему?

Там разные ребята были на мандатной — кто технику желает осваивать, в радисты просится, в танкисты, кто шофер — говорит — я и здесь хочу баранку крутить, а один, ей-богу, сам не услышал бы. не поверил. «Тут подсобное хозяйство есть, нельзя ли меня к поросятам пристроить, — просит, — я у себя в совхозе специалист этого дела был». Ну! Каково? К поросятам!