Мои записки, стр. 10

– Простите, сударыня, но цветы не входят в систему нашей тюрьмы. Я очень ценю ваше великодушное внимание, – целую ваши ручки, сударыня! – но от цветов я принужден отказаться. Идя тернистым путем подвига и самоотречения, я не должен ласкать свой взгляд эфемерной и призрачной красотой этих очаровательных лилий и роз. В нашей тюрьме все цветы гибнут, сударыня.

Вчера же другая дама доставила мне очень ценное распятие из слоновой кости, фамильную, как она сказала, драгоценность. Не страдая грехом лицемерия, я откровенно сказал щедрой дарительнице, что моя мысль, воспитанная в законах строго научного мышления, не может не признать ни чудес, ни божественности Того, Кто справедливо именуется Спасителем мира. "Но в то же время, – сказал я, – с глубочайшим уважением я отношусь к Его личности и безгранично чту Его заслуги перед человечеством".

– Если я вам скажу, сударыня, что святое Евангелие составляет уже давно мою настольную книгу, что нет дня в моей жизни, когда я не развернул бы этой великой книги, черпая в ней силу и мужество для прохождения моего нелегкого пути, – вы поймете, что ваш щедрый дар не мог попасть в более подходящие руки [52]. Отныне, благодаря вам, печальное иногда уединение моей камеры исчезает: я не один. Благословляю тебя, дочь мол.

Здесь не могу умолчать о тех странных размышлениях, к которым привело меня распятие, будучи повешено рядом с моим портретом. Это было в сумерки; за стеною на невидимой церкви тягуче звонил колокол, сзывая верующих; вдалеке, по пустынному, поросшему бурьяном полю черной точкой двигался неведомый путник, уходящий в неведомую даль; и тихо было в нашей тюрьме, как в гробнице. Я долго с вниманием всматривался в черты Иисуса, столь покойные, столь радостные в сравнении с тем, что рядом с ним молчаливо и глухо смотрело со стены. И с привычкой вслух обращаться к неодушевленным предметам, создавшейся долгими годами уединения, я шутливо сказал неподвижному распятию:

– Здравствуй, Иисус! Рад приветствовать Тебя в нашей тюрьме. Здесь нас трое: Ты, я и тот, что смотрит со стены, и, надеюсь, мы трое уживемся в мире и добром согласии. Тот молчит и смотрит. Ты молчишь, и глаза Твои закрыты – я буду говорить за троих: верный знак того, что согласие наше никогда не нарушится.

Те оба молчали, и, продолжая шутку, я обратил мою речь к портрету. Укоризненно покачав головой, я сказал:

– Куда ты смотришь так пристально и странно, мой неизвестный друг и сожитель? В глазах твоих тайна и укор – ужели ты дерзаешь укорить Того? Отвечай!

И, делая вид, что портрет отвечает, я продолжал измененным голосом, с выражением крайней суровости и безграничной скорби:

– Да, я укоряю Его. Иисус, Иисус! Зачем так чист, так благостен Твой лик? Только по краю человеческих страданий, как по берегу пучины, прошел Ты, и только пена кровавых и грязных волн коснулась Тебя, – мне ли, человеку, велишь Ты погрузиться в черную глубину? Велика Твоя Голгофа, Иисус, но слишком почтенна и радостна она, и нет в ней одного маленького, но очень интересного штришка: ужаса бесцельности!

Здесь, с выражением гнева, я перебил речь портрета.

– Как смеют, – воскликнул я, – как смеют в нашей тюрьме говорить о бесцельности? Те оба молчали, и вдруг Иисус, не открывая глаз и даже как будто еще крепче сомкнув их, ответил тихо:

– Кто знает тайны Иисусова сердца?

Я расхохотался, и мой уважаемый читатель легко поймет этот смех: оказалось, что я, холодный и трезвый математик, обладаю чуть ли не поэтическим талантом и могу сочинять очень интересные комедии. Мною же придуманный, но все же неожиданный для меня ответ Иисуса показался мне столь восхитительным, что три или четыре раза я с упоением повторил его.

– Кто знает тайны Иисусова сердца?

Не знаю, чем бы окончилась эта сочинительская игра, ибо я уже готовил громовый ответ со стороны моего почтенного сожителя, когда появление тюремщика, принесшего пищу, внезапно прекратило ее. Но, видимо, лицо мое еще хранило следы возбуждения, ибо почтенный человек с суровым сочувствием спросил:

– Молились?

Не помню, впрочем, что я ответил ему.

В нашей тюрьме часы для употребления пищи распределены так: утром мы получаем горячую воду и хлеб, в двенадцать часов дня нам дают обедать, а в шесть вечера вместе с горячей водой дают и ужин: что-нибудь простое, неприхотливое, но достаточно вкусное и здоровое. Правда, пища в общем несколько однообразна, но это и к лучшему, так как, не останавливая внимания нашего на суетных попытках угодить желудку, тем самым освобождают дух наш для возвышенных занятий.

Часть 8

На прошедшей неделе, в воскресенье, в нашей тюрьме случилось большое несчастье: известный читателю г. К., художник, покончил жизнь свою самоубийством, бросившись головою вниз со стола на каменный пол. Падение и сила удара были так ловко рассчитаны несчастным молодым человеком, что череп рассекся надвое. Горе г. начальника тюрьмы не поддается описанию.

Призвав меня к себе в кабинет, г. начальник в весьма гневных и резких выражениях, даже не подав мне руки, упрекнул меня в обмане и успокоился только после моих горячих извинений и обещания, что впредь подобные случаи не повторятся: я составлю такой проект надзора над преступниками, по которому самоубийства станут невозможными. Также огорчена смертью художника и почтенная супруга г. начальника, портрет которой остался незаконченным.

Конечно, я и сам не ожидал такого исхода, хотя уже за несколько дней до самоубийства г. К., при одном случае, он возбудил во мне сильное беспокойство. Именно: пришедши к нему в камеру с утренним приветом, я с изумлением увидел, что г. К. вновь сидит перед грифельной доской и чертит на ней каких-то человечков.

– Что это значит, мой друг? – осведомился я с осторожностью, к которой обязывал меня мрачный и несговорчивый нрав юноши. – А как же портрет господина младшего помощника?

– К черту!

– Но ведь вы же…

– К черту!

После некоторого молчания я рассеянно заметил:

– Ваш портрет господина начальника пользуется большим успехом. Хотя некоторые из видевших и утверждают, что правый ус несколько короче левого…

– Короче?

– Да, короче. Но в общем находят, что сходство схвачено весьма удачно.

Г. К. отложил грифель и по виду совершенно спокойно сказал:

– Скажите вашему начальнику, что больше рисовать всю эту тюремную сволочь [53] я не стану.

После этих слов мне оставалось только удалиться, что я и вознамерился сделать. Но г. К., не могший обойтись без излияний, схватил меня за руку и с обычной горячностью сказал:

– Вы подумайте, дедушка, что это за ужас. Каждый день передо мною новая отвратительная рожа [54]. Сидит и смотрит на меня лягушечьими глазами. Что это? Сперва я смеялся, мне даже нравилось, но когда каждый день лягушечьи глаза, мне стало страшно. А он еще квакать начинает: ква-ква! Что это?

В глазах художника, действительно, был какой-то страх, даже безумие, пожалуй, – то безумие, которое уже вскоре свело его в столь преждевременную могилу.

– Дедушка! Нужно что-нибудь красивое, поймите: меня.

– А супруга господина начальника? Разве… Умолчу о тех крайне неприличных выражениях, в каких г. К., под влиянием возбуждения, отозвался о даме. Должен, однако, признаться, что до известной степени художник был прав в своих жалобах. Я несколько раз присутствовал при сеансах и заметил, что все позировавшие для художника держались не совсем естественно. Люди искренние и наивные, они, очевидно, в сознании необычности и важности своего положения, в убеждении, что черты их лица, увековеченные на полотне, перейдут к потомству, несколько преувеличивали те свойства, которые так характерны для их высокого и ответственного назначения в нашей тюрьме. Некоторая напыщенность поз, преувеличенное выражение суровой властности, явное сознание собственной значительности и отсюда видимое пренебрежение к предмету, на который обращены их взоры, – все это искажало их добрые и приветливые лица [55]. Но не понимаю, что ужасного нашел художник там, где было место лишь для улыбки. Более того, меня искренно возмутило то поверхностное отношение, с каким художник, считающий себя талантливым и умным, прошел мимо людей, не заметив, что у каждого из них теплится искра Божия. В поисках какой-то фантастической красоты он легкомысленно прошел мимо тех истинных красот, которыми полна душа человека. Не могу здесь не пожалеть о тех несчастных людях, подобных г. К., которые, в силу какого-то особенного устройства их мозгов, всегда обращают свои взоры в сторону темного, когда так много радости и света в нашей тюрьме! [56]

вернуться

52

Настоятельно рекомендую моему читателю эту великую книгу; только советую читать ее с глубочайшим вниманием, вникая в смысл каждого слова, каждой, как будто случайной, недомолвки.

вернуться

53

Буквально.

вернуться

54

Буквально.

вернуться

55

Мой благосклонный читатель не осудит строго этих простых и честных людей, если вспомнит тот общеизвестный факт, что даже великие мыслители, артисты и государственные мужи, позируя перед художником или фотографом, неизбежно принимают более или менее значительную позу, которая должна уже сама по себе свидетельствовать об их уме, таланте и высоком искусстве в управлении людьми.

вернуться

56

Так называемый пессимизм не есть научная теория, а просто скверное устройство мозгов! Ведь есть же скверные часы, которые всегда показывают время неверно.