Камилла, стр. 13

Жак взял графин с квадратного столика и подлил шерри в мой стакан, хотя я отхлебнула всего один глоток. Затем он наполнил свой.

– Я все сделал неправильно, – сказал Жак. – Я принес тебе куклу. И зачем я принес тебе куклу! А теперь я опять все не так говорю. Я только помог тебе возненавидеть меня еще сильнее. Но ты ведь не ненавидишь Роуз, а, Камилла?

– Ненавидеть маму! – воскликнула я. – Да как я могу ненавидеть свою мать!

– Так ты понимаешь ее?

– Дети не созданы для того, чтобы понимать своих матерей, – произнесла я с напором. – Это матери призваны понимать своих детей.

Так я думала до тех пор, пока не встретила Луизу. Теперь-то я знала, что это неверно, но подумала, если я скажу это твердо, то снова в это поверю.

– Но ты уже не ребенок, – сказал Жак.

– Нет, ребенок и не собираюсь переставать им быть, – сказала я таким ледяным голосом, точно он прозвучал с какой-то далекой, покрытой льдом планеты.

– Послушай, Камилла…

Жак подошел ко мне, взял меня за подбородок и заставил взглянуть ему в глаза. Глаза его были печальными, как у зверя, загнанного в клетку. У меня в душе сквозь ненависть мелькнула жалость к нему.

– Послушай меня. Ты думаешь, что если бы ты оставалась ребенком, то тогда бы я не появился в жизни Роуз и, соответственно, в твоей жизни. Или, если бы ты оставалась маленькой, ты бы не могла осознать происходящее. И тогда тебе не было бы плохо. Но беда в том, что ты поняла, но поняла только частично. У французов есть поговорка: понять все – значит все и простить.

Я отодвинулась от него, чтобы не смотреть ему в глаза, и сказала:

– Это не имеет никакого значения, понимаю я или нет.

– Конечно же, имеет, – возразил Жак.

– Нет. Потому что мама с вами больше не будет видеться.

– Она не дала мне это понять, когда я говорил с ней по телефону, – сказал Жак.

– Не с мамой же вы говорили?

– А как ты думаешь, с кем же еще?

– Я не знаю.

О нет, я знала. Только мне почти удалось убедить себя, что это не так.

– Я пять раз звонил, – продолжал Жак. – Четыре раза прислуга сказала мне, что ее нет дома. А на пятый раз она взяла трубку сама.

Его слова точно тяжелые камни летели мне в голову.

Я уронила мой стакан с шерри на пол, не извинилась, не задержалась, чтобы поднять его, выбежала из квартиры и захлопнула за собой дверь.

До сих пор мне казалось, будто я знаю, что такое ненависть, когда я ненавидела Жака. Но на самом деле я узнала, что это такое, только сейчас. Я ненавидела свою мать.

4

У меня потемнело в глазах, точно огромное облако заслонило солнце. Это облако было в моем сознании, темнота была внутри меня. День снаружи по-прежнему оставался светлым. Я прошла по улице, миновав Музей современного искусства и даже не вспомнив про Луизу.

Я спустилась в метро, доехала до Восьмой стрит, хотя в голове я не держала ни Фрэнка, ни Луизу. Когда я поднялась наверх, я не двинулась к их дому на Девятую стрит, а повернула к западу, туда, где улицы не такие прямые. Какое-то время я бродила, не соображая ни где я, ни кто я есть. Потом остановилась, постояла, глядя, как тощая бродячая собака перебегает улицу перед носом у движущихся машин. Когда собака благополучно достигла противоположного тротуара, я как-то неожиданно пришла в себя, точно очнулась от кошмара. Не то чтобы я перестала ненавидеть свою мать. Но я хотя бы смогла себе сказать, что я ее ненавижу. Сформулировать это словами. Если бы вдруг я пошла домой, или в Музей современного искусства на встречу с Луизой, или к ним домой на Девятую стрит, я хотя бы уже осознавала бы, куда я иду. Но дело не в том, что идти мне никуда не хотелось. Я вспомнила, как Луиза, придя ко мне в дом впервые, сказала, что ей не хочется возвращаться домой вообще никогда. Я теперь, понимала, что она тогда испытывала!

«Что же мне делать? – думала я. – О, мамочка, что же мне делать?» Но никто мне не отвечал, и только тишина давила на плечи.

Я уселась на ступеньки чьего-то дома. День потихонечку покидал улицу, в витринах магазинов и в квартирах зажглись огни. Мимо меня торопливо шагали люди, стремясь поскорее попасть домой.

Я с трудом встала на ноги и, пошатываясь, побрела, сама не зная куда. Однако я даже не очень удивилась, когда ноги понесли меня к повороту на Девятую стрит. Я остановилась перед Луизиным домом и уже подняла было руку, чтобы позвонить в домофон и спросить, дома ли Фрэнк, но остановилась. А вдруг Луиза уже пришла домой? А я не могла, ну, прямо не могла в эту минуту говорить с Луизой. И пока я стояла перед дверью, ни на что не решаясь, дверь распахнулась, кто-то вышел, прошел мимо меня и вдруг произнес с удивлением:

– Камилла?

– Фрэнк, – отозвалась я, при этом зубы у меня стучали, как от холода.

– Кэм, я уже перестал тебя ждать. Что случилось?

– Ничего, – попыталась я ответить, все еще стуча зубами.

– Тебе что, эта чертова Луиза не передала мою записку? Я хотел встретиться с тобой сразу же после школы.

– Я не могла, – сказала я. – Я хотела, но не могла…

Фрэнк, склонившись ко мне, старался заглянуть мне в лицо.

– Камилла, ты выглядишь так, точно тебя только что пырнули ножом. Лучше давай поднимемся ко мне. Хотя нет. Ничего не выйдет. Мона и Билл дома.

– А Луиза вернулась? – спросила я.

– Нет еще. И нам ведь не очень-то охота с ней столкнуться. Пошли.

– Но ведь ты куда-то направлялся… – Мой голос срывался.

– Да в библиотеку за книжкой. Я очень на тебя разозлился. Я решил, что ты меня просто надула.

Он взял меня под руку и пошел с такой скоростью, что мне почти что пришлось бежать.

– Извини, – сказал он, – но ты выглядишь такой замерзшей, что мне показалась, надо идти быстрее, чтобы тебя согреть.

Я его даже не спросила, куда мы идем. Самое главное было, что Фрэнк держал меня под руку и проявлял заботу обо мне.

Мы остановились перед обшарпанным кинотеатром на какой-то плохо освещенной улочке. Фрэнк купил билеты и повел меня внутрь. В фойе было темновато, душно и дышалось тяжело. Какая-то женщина с торчащими седыми волосами ругалась на конфетный автомат, который не давал ей ни конфет, ни денег обратно. Фрэнк подошел, нажал на нужный рычажок, и коробочка конфет плюхнулась на подносик. Женщина осыпала Фрэнка благодарностями на ломаном английском языке.

На полу в фойе был постелен вытертый ковер, весь замусоренный конфетными обертками и окурками сигарет. Я стояла, тупо уставившись в пол, пока Фрэнк не повел меня по лестнице – два пролета наверх. Мы вошли на верхний балкон. На экране какие-то мужчина и женщина целовались. Мне на мгновение показалось, что меня сейчас вырвет. Потом женщина отлепилась от своего партнера и стала что-то кричать по-итальянски. Мы с Фрэнком уселись на самом верхнем ряду. Балкон был почти пуст. Только на первом ряду поместились несколько человек.

Между нами было несколько рядов пустых кресел.

– Это неплохая картина, – сказал Фрэнк. – Мы с Моной ее уже смотрели.

Я глядела на экран, но никак не могла сосредоточиться. Казалось, люди на экране просто бестолково мечутся туда-сюда. Мне даже не удавалось прочесть английские субтитры – такой сумбур был у меня в голове. Я перегнулась и положила голову к себе на колени. Меня снова начало трясти.

– Послушай, Камилла, – сказал Фрэнк, – ты живая, и это самое главное. Я хочу сказать, ничего не может быть слишком ужасным до тех пор, пока человек жив.

Я повернулась и поглядела на Фрэнка, и хотя меня все еще трясло, я вдруг сделалась совершенно спокойной. Я смотрела на его лицо, по которому бегали отсветы от экрана, и казалось, точно я вижу его во сне или гляжу на него со дна океана сквозь миллионы тонн воды.

– Моя мама умерла, – сказала я каким-то спокойным стеклянным голосом.

– Что?! – воскликнул Фрэнк.

И тут я точно проснулась, и страшно смутилась, и замотала головой:

– Нет, нет, не умерла, она просто… – Я сама не знала, что я хочу сказать.