Дневник больничного охранника, стр. 1

Олег Павлов

Дневник больничного охранника

Полутемная больница.
Медсестер пустые лица.
Санитаров пьяный бред.
Инвалидам сладко спится:
никому из них не снится
переломанный хребет.
Кружит девушка в коляске.
Ей, мужской не знавшей ласки,
хоть собой и хороша,
все бы, глупой, строить глазки,
выпавшей, как в страшной сказке,
со второго этажа.
Слез непролитые реки
здесь взорвать должны бы веки
бедных юношей. Но вот
странный, жуткий смех калеки,
затвердившего навеки непристойный анекдот.
Нет надежды ниоткуда.
Тем в колясках и не худо,
этот сдался без борьбы,
этот верует покуда,
что его поднимет чудо
прежде ангельской трубы.
Боже праведный и славный,
если только разум здрав мой,
просьбу выполни мою:
всем, разбитым смертной травмой,
дай удел посмертный равный —
посели в Своем раю.
Исцеляющим составом
проведи по их суставам.
Не подвергни их суду.
Всем им, правым и неправым,
босиком по вечным травам
дай гулять в Твоем саду.
Игорь Меламед, из книги «Воздаяние»

Сентябрь 1994 – ноябрь 1995

Врачи-реаниматоры спасли жизнь богатенькому. Тот в благодарность подарил видеомагнитофон. Один на всех, всей отличившейся бригаде. И вот из реанимационного отделения по ночам раздаются каждую ночь стоны, – но это смотрят порнуху.

Медбрат подъедался в приемном покое – паренек плюгавый и неуравновешенный. Налили ему сестры винца, а он со стакана опьянел. Опьяневши – а дело было глубокой ночью – поднялся на этаж, то ли в терапевтическое, то ли в неврологическое отделение, где принялся вытрясать больных из коек, выстраивая, перепуганных, в коридоре. И люди-то никак ему не перечили, позволяя строить себя. Только один мужик что-то понял: вышел из строя – и молча дал ему по морде.

Лифтер Дмитрий Михайлович. В грязном и драном белом халате, но сам про себя говорит – и очень этим гордится, – что его принимают сторонние люди за медработника, чуть ли не за врача. Пьет и спрашивал у меня совета, что ему лучше пить, как у молодого поколения, а то он в современной водке не разбирается. Говорит, купил что-то с рук и отравился страшно, чуть не умер. В больнице четыре этажа, на каждом ему хоть по пятьдесят грамм, но наливают. Поэтому можно сказать, что лифт его не только кормит, но и поит. В лифте же он и спит, это по ночам. Михалыч работал электриком, под пенсию нажил грыжу и пустился по работам, будто по миру. Был кем-то в троллейбусном парке, работал сторожем ночным в шашлычном заведении. В спайке с ним работают еще трое мужичков, это лифтерами. Один коммунистических убеждений, до сих пор подписывается на «Правду», и говорят, что доброй души человек, а другой – сволочной, да беспартийный. Что особенно выделяется в Михалыче, так это охота, с которой он напрашивается на угощенье, и то, что он никак не стыдится сахару выпросить или сигарет. Такое впечатление, что его халява происходит из любознательности. И за все он очень благодарит – чувствуешь себя чуть не спасителем, чуть не богачом, что дал ему сахару или сигарету. Еще он читает книги, как сам выражается, «познавательные», – это когда не отягощен жаждой выпить, то есть выпил уже где-то, перехватил и довольный, или когда отдыхает после многодневного запоя. Начитавшись, любит мысли изрекать и заумные слова, которых не понимает, глотая, наверное, как водку, от которой всегда только хорошо – нежно и печально на душе. Тут он прочитал книгу из купеческого быта, про московских купцов, какой они жизнью жили, и сделал для себя с удивлением вывод: «Зря большевики революцию устроили, потому что у всех все было».

Иногда бездомные, то есть бомжи, умирают на санобработке: останавливается сердце, если после переохлаждения, когда привезли с улицы, сразу же погружают в горячую воду. Но кому это важно. Что человек, что труп – для больницы все едино, свою-то работу сделали.

Девушки из деревень подмосковных, у нас они сестрами. Говорят «здеся», «тута», красятся грубо – например, наводят голубые ресницы. Матерятся по-мужичьи, порядком ленивы, любят выпить, а курят скорее с неохотой, без души. При всем том довольно застенчивы, терпеливы и если заговаривают с тобой о чем-то, то с искренностью, которой не встретишь в помине у городских девиц.

Мой расстроенный напарник: не стал свидетелем на свадьбе у друга, потому что будущая жена посчитала, что у него плохой костюм.

Охранник, совсем молодой парень, рассказывал о своем деде: «Ну что я могу сказать… Падла, он и есть падла». Дед, как я понял, полковник милиции в отставке, давно на пенсии, лет под восемьдесят, но на удивление живуч. Всю свою семью презирает, «для него если человек не полковник, то значит, говно». Самое забавное, что говном-то он считает чуть ли не всех, то есть он делит всех людей, а не только военных, на полковников и неполковников. Вот если представить, что будет с таким человеком, когда ему действительно повстречается генерал, – каким верхом самоуничижения это должно выглядеть и каким, в сущности, жалким и даже трогательным предстанет перед нами этот упертый отрицатель, этот вечный милицейский Полковник. И вот еще картинка из жизни. Когда с дедом сделалось наконец плохо, то внучку позвонила в Сочи, где он отдыхал, его мать с такими словами: «Боря, дед умирает, срочно приезжай. Из всей семьи он к тебе лучше всего относится, нам надо дачу, машину на твое имя переписать, а то ни черта не останется». Парень срочно вылетает в Москву, а дед хоть и в реанимации лежит, но в полном здравии: всех кругом кроет, даже врачей, над всей семьей скорбящей со зверской силой измывается.

В реанимации умер богатый армянин. Спустили его в морг, и как раз подвалила труповозка, увозить от нас на вскрытие. Загрузили трупы двух мужиков на одном корыте, безногий был и толстый такой, – пошли они в обнимку. Еще загрузили старичков – а армянин шел последний. Санитары с ним-то долго возились: пересчитывали золотые зубы, с них за это спрашивают, а у армянина чуть ли не весь рот золотой, они даже употели, считать неудобно, темно во рту – всегда жалуются, – а тут «клад». Это их словцо… «Витька, клад!» – «Ага, полный рот».

Покойники кажутся невероятно тяжелыми в сравнении с тем, как если бы тот же человек был жив, – и это понятно, даже объяснимо; мертвеца тяжело ворочать, потому что из человека уходит вся его какая-никакая ловкость, движимость. Но вот первый взгляд на мертвеца пронзает тем, что видишь, как же вдруг почти до невесомости полегчали черты человека и сделались чуть не восковыми, хоть бери и вылепливай его из этого воска заново; и ничего тут не докажешь, ничего в точном смысле этого слова не поймешь, но живая тяжесть, она и жизнь, – это в глядящих человеческих глазах, в том выражении, которое они в себе несут, и в дыхании, хотя и оно, как воздух, почти ничего не весит.