Том 11. Неопубликованное. Публицистика, стр. 47

Я глазел на спрута, директор вполголоса переговаривался с подчиненными, и я все никак не мог отождествить эту огромную вялую бледно-серую тряпку в бассейне с проворными чудовищами, лихо карабкающимися на борт «Наутилуса», как вдруг распахнулась дверь и ввалился воняющий потом и водкой Василевский, волоча по полу оскаленный труп собаки.

— Посторонись, граждане, — лениво просипел он, — время кормить.

Он нечаянно пихнул меня плечом, и я едва удержался, чтобы не ударить его. Я отошел от парапета.

— Мне пора, — сказал я директору. — Пожалуйста, не забудьте позвонить Полухину.

— Непременно, — отозвался директор. — Непременно. Но почему вы не хотите посмотреть, товарищ Головин? Это мало кто видел.

— Благодарю вас, — сказал я. — Нет, благодарю вас. Я должен идти.

Я услышал, как внизу шлепнулось в воду тяжелое тело. Наступила тишина, затем кто-то, кажется Василевский, испуганно и радостно вскричал: «Ага! Ага! Почуял!» Я почти бегом выбрался наружу. Мне было нехорошо. Я чуть не заплакал от солнца и чистого воздуха. У нас хороший двор, настоящий сквер с газонами, старыми деревьями и песчаными дорожками. Я шел по песчаной дорожке медленно, стараясь успокоиться и подавить тошноту.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я не поднялся сразу в редакцию, а некоторое время постоял в холодке возле лифта. Не знаю, что со мной было. Я не сентиментален и не люблю лучших друзей человека. Терпеть не могу ни собак, ни кошек. Но я все видел плачевную оскаленную морду дворняги, слышал плеск от падения тела и крик: «Ага! Почуял!» Я отлично сознавал огромную ценность спрута, знал, что беспозвоночники в любой момент готовы отдать ему всех собак Москвы, дохлых и живых, и что они правы. Но мне чудилось какое-то предательство в этом плеске и испуганно-радостном крике. Собаки принадлежали нашему миру. Они все время были с нами, на солнце и на воздухе. А чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы самую незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань.

Потом я отдышался и вернулся в редакцию. Там все было привычно и светло. Тимофей Евсеевич торопливо царапал замечания на полях рукописи, наклонив над нею лысый череп и задрав правое плечо. Его желтоватая лысина тускло блестела под солнцем. Костя брезгливо перебирал запачканными в чернилах пальцами исписанные и исчерканные листки аннотаций. Волосы его были взъерошены, пестрая ковбойка расстегнута до пупа. Аккуратненькая Люся сидела очень прямо и стучала на машинке. Когда я вошел, она подняла мне навстречу хорошенькую мордочку и сообщила:

— Неодобрение я напечатала, Андрей Сергеевич, оно у вас на столе.

Я кивнул и прошел к своему столу. Костя с отвращением сказал:

— Аннотации я написал, но это все равно, по-моему, белиберда.

— Перепечатай и покажешь Тимофею Евсеевичу, — сказал я. — Сейчас я ухожу и вернусь, наверное, только в понедельник. Тимофей Евсеевич, остаетесь за меня.

— Слушаюсь, — тихонько отозвался Тимофей Евсеевич.

Они все внимательно глядели на меня. Но мне не хотелось рассказывать им о спруте. Я подписал неодобрение, убрал рукопись Майского в стол и поднялся.

— До свидания, — сказал я. — Если будет что-нибудь срочное — звоните. Но вообще постарайтесь не звонить.

— Знаем, — важно сказал Костя.

Люся, простая душа, осторожно оглянулась на него, покраснела и робко проговорила:

— Простите, Андрей Сергеевич, Марецкая опять заходила.

О господи! Что еще стряслось? Кто еще с кем пьянствует, кто с кем целуется? И что я еще такого натворил?

— До свидания, — повторил я и вышел.

В коридоре я с места перешел на бег. Я ринулся вниз по лестнице, прогрохотав каблуками по всем четырем этажам, как спринтер промчался через двор и перешел на солидный шаг только за воротами. У автомата я задержался и выпил два стакана воды без сиропа. Через минуту подошел троллейбус, и я до самой своей остановки сидел на горячем от солнца сидении, закрыв глаза и безудержно улыбаясь. Я вел себя как пьяный, но ничего не мог поделать. Меня одолевало чувство свободы. Очередное сражение с Банъютэем откладывалось, и ответственность за это нес не я. Дома я швырнул пакет с фотокопиями на стол, повалился на диван и крепко заснул.

Меня разбудил стук в дверь. Стук был неуверенный и тихий, но я, вероятно, уже основательно выспался к тому времени и сейчас же открыл глаза. Спросонок я подумал, что это сосед принес почту, встал и распахнул дверь. За дверью стояла Юля.

— Здравствуй, Андрюша, — сказала она, смущенно улыбаясь. — Я не помешала?

— Ох, — сказал я. — Что ты, Юленька, как ты можешь мне помешать? Входи, сделай милость.

Она вошла, поглядела на диван и спросила:

— Ты спал?

— Да, — признался я. — Слегка вздремнул. Неужели уже вечер?

Она посмотрела на часы.

— Половина шестого.

— Ох, — сказал я. — Хорошо, что ты меня разбудила. Ты только подожди немного, я умоюсь и поставлю чайник.

— Если чай для меня, — сказала она, — то не беспокойся. Я сейчас ухожу.

Я поставил чайник, с наслаждением попрыгал под ледяным душем, кое-как причесался и вернулся в комнату. Юля сидела в кресле и глядела на японскую саблю.

— Что это? — спросила она.

— А, — сказал я, — это у меня давно. Ты разве еще не видела?

Я вынул саблю из ножен и взялся за рукоятку обеими руками. Затем я сделал зверское лицо и, вращая клинок перед собой, двинулся на Юлю, приседая на полусогнутых ногах. Наверное, точь-в-точь как тот несчастный негодяй на набережной в Хончхоне. Юля испуганно отодвинулась.

— Перестань дурачиться, пожалуйста, — сказала она. — Ну что за манера? Откуда это у тебя?

— Так, подарил один японец, — сказал я и сунул саблю обратно в ножны. — Такой милый человек. Очень любезно с его стороны, правда? Великолепная сталь. Неужели ты в первый раз видишь? Хотя да, ты тогда сидела, кажется, на диване, к ней спиной. Хочешь на диван?

Она закрыла глаза и помотала головой.

— Ну как хочешь. Что бы тебе еще показать? — Я огляделся. — Что у меня еще есть хорошенького?

— Сядь пожалуйста, Андрюша, — сказала она довольно резко. — Мне надо серьезно поговорить с тобой.

Я сел на диван. Она была какая-то бледная, с синяками под глазами. Летом в жару очень тяжело работать. Особенно женщинам.

— Между прочим, — сказал я. — Ты знаешь, я сегодня видел живого спрута. Живого, понимаешь? Такая огромная серая скотина. Он живет у нас в бассейне. Честное слово, я не шучу.

— Да? — сказала она безо всякого интереса. — Очень интересно. Послушай, Андрюша, у меня есть к тебе очень серьезный разговор.

— Опять о Майском?

— Нет. Не о Майском. Не о Майском, а о нас с тобой. Ты знаешь, что о нас с тобой говорят в издательстве?

— Какие-нибудь гадости, — предположил я.

Она вся так и вспыхнула, даже уши загорелись, а глаза наполнились слезами.

— Вчера вечером этот подлец Ярошевич при всех, при Полухине, при Степановой намекнул, будто я... будто мы с тобой... В общем, будто ты и я — любовники.

Последние слова она произнесла хриплым трагическим шепотом, достала из сумочки носовой платочек и высморкалась.

— Старый дурак, — сказал я. — Какое ему дело, спрашивается?

— Это он мстит, — продолжала Юля хриплым голосом. — Он сам всю зиму приставал ко мне, волочился, меня прямо тошнило от него. В новогодний вечер полез ко мне целоваться своими слюнявыми губами, я ему там же при всех пощечину залепила. Вот теперь он и мстит, распускает про меня мерзкую клевету.

— И про меня, — сказал я. — А почему ты не залепила ему еще одну пощечину?

— Ну что ты, Андрюша, он все-таки пожилой человек... и в партбюро, в присутствии директора... И потом я растерялась, я даже не сразу поняла, что он имеет в виду. Знаешь, как он это подло умеет делать, будто просто такая стариковская шуточка, но все сразу поняли, ведь нас с тобой часто видят вместе.