Том 11. Неопубликованное. Публицистика, стр. 38

Быков возвышался над незнакомцем, как монумент, глядя на него сверху вниз. Михаил Антонович сидел перед ним на корточках и помогал счистить тину.

— Мы-то? — сказал своим странным стилем незнакомец. — Мы не ваши, люди добрые, дай бог вам здоровья. Мы оттуда... — Он не пояснил откуда. — Да вот надсмеялись надо мною, ограбили да столкнули в ямину-то... Чуть было не потоп...

— Кто ты таков? — сердито спросил Быков. — Как ты сюда попал?

Незнакомец наконец поднялся на ноги, и Юра сквозь стекло помятого шлема увидел крошечное личико с красными веками, ввалившимися щеками, в рыжей жесткой неопрятной щетине.

— Простите великодушно, — сипло сказал незнакомец и поклонился. — Приятно встретить соотечественника. А мы молокане, вот понес черт на небеса за кладами. Камушки мы ищем. Камушки.

— Вербованный?

— Нет, сами по себе мы. Ни от кого, значит, не зависим.

— Аутсайдер, — брезгливо сказал Василий.

— Точно, аутсайдерами мы ищем, сами по себе. Ой, да что же мне теперь делать? Как же я теперь-то? А? И на что вы спасли меня?

У него началась настоящая истерика, и потребовались две здоровенные плюхи от разозленного Василия и глоток алкоголя из походной аптечки в вездеходе, чтобы это странное чудовище пришло в себя и рассказало о том, что произошло.

Под кровавым небом Венеры, на черном песке Урановой Голконды, в двух шагах от гигантского предприятия, где гением человека богатства чужой планеты уходили на питание Земли, прозвучал унылый и пошлый рассказ, напомнивший пошлейшие времена «золотой лихорадки» — рассказ об обмане, о предательстве, о годах, прожитых впустую, о мечте разбогатеть и открыть свое дело...

— Дурак, — сказал безжалостный Василий.

Человечек вдруг взорвался.

— Ты меня не дурач`и! — завизжал он. — Молод еще дурач`ить-то! Молоко еще... Ты мне скажи, что делать? Полгода я здесь гнил, а теперь ограбили, по миру пустили подлецы! На мои кровные, на пот мой и кровь мою жить в роскошестве будут, а я что? Подыхать здесь? Да?

— Дурак, — убежденно повторил Василий. — Иди к нам работать. Денег у нас, правда, не платят, так ведь жить как человек будешь.

Быков молчал, с брезгливым равнодушием глядя поверх головы подонка. Михаил Антонович вздыхал. Юра с изумлением заметил у него на добрых глазах слезы. «Жалеет эту мразь?» — подумал он.

Человечек неожиданно успокоился.

— Нет уж, — сказал он. — Этак не пойдет. Это уж вы, коммунисты, работайте без денег. А я еще так поживу. У меня кое-что еще есть. — Он хвастливо похлопал себя по груди, затем испуганно замолк, искательно улыбнулся Быкову и сказал: — Спасибо вам за спасение, добрые люди. Спасибочка. А я уж теперь пойду. Может, мне еще пофартит.

Он попятился, кланяясь, затем повернулся и торопливо зашагал прочь. Быков стоял, расставив ноги, смотрел ему вслед, и багровые отсветы ползали по его неподвижному лицу. Затем он резко повернулся к Михаилу Антоновичу. Михаил Антонович стоял с непередаваемо печальным выражением лица. Быков сказал сквозь зубы:

— Ничего подобного, Михаил. Мы это делали не для них. Это так, отходы. Издержки производства.

Все помолчали. Затем Юра тихонько спросил:

— Что это значит — пофартит?

Василий уверенно ответил:

— От слова «фартук». Наберу, мол, полный фартук драгоценностей.

ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ

В свете фонарей падали с темного неба крупные снежинки, и было тепло и тихо. Здесь всегда было тихо и спокойно, даже ранними вечерами, только у подъезда клуба ВМА толпились молодые люди в длинных шинелях, да по площади бегали мальчишки, мокрые от снега.

Они условились встретиться в восемь, а было еще без четверти, и Григорий некоторое время постоял у афишной тумбы, читая, что в каком театре идет. Он терпеть не мог театра, но давно решил, что на этот раз надо обязательно сходить куда-нибудь с Валькой, хотя знал, что потом будет плеваться и поносить театральных критиков вообще и Мишку Шмидта в частности. Он подумал, что надо бы навестить Мишку и рассказать ему про его однофамильца из Баварии, Вольфганга Шмидта. Как тот все жаловался, что в Гвадалахаре нет пива, а потом под Торихой ему удалось подбить штабную машину, и в машине оказался целый ящик с пивом. Ящик был оцинкован, на нем, уткнувшись головой, лежал толстый майор с перебитым позвоночником. В ящик натекло крови, но Шмидт, отпихнув труп, стал доставать бутылку за бутылкой и передавать бойцам. Он таскал бутылки по три-четыре каждой рукой, из машины торчал его зад в брезентовых штанах, на каждой ягодице было по дыре, и из дыр торчали клочья серого от грязи белья. Бойцы подхватывали бутылки и тут же пили, отбивая горлышки, и мне тоже досталась бутылка. Стекло было в крови, пиво оказалось теплым, но оно было вкуснее, чем вода из Эбро — желтая, холодная, провонявшая мертвечиной.

Григорий взглянул на часы. Было ровно восемь. Сашка сказал, что будет дома ровно в восемь, а если не в восемь, то ровно в десять. Он и раньше назначал так свидания, даже девчатам, и те не обижались. Потому что догадывались, наверное, какая у него работа. Сашка не любил рассказывать, где он работает и чем занимается, но все его знакомые рано или поздно узнавали об этом. Он просил, чтобы про него говорили, будто он милиционер, но Григорий обычно рассказывал знакомым, что Сашка — завмаг, «знаете, булочная на углу Финляндского и Астраханской». «А-а...» — говорили знакомые разочарованно. Сашка был больше похож на боксера, чем на завмага.

Сашкина квартира была на третьем этаже, и окна были освещены. Григорий шагнул на мостовую, чтобы перейти улицу, но тут подкатила эмка, гуднула и остановилась, загородив дорогу. Из эмки вылез плечистый парень, открыл капот и полез в мотор. Снег все падал, теплый, мягкий, совершенно ленинградский снег, кружился вокруг матовых шаров фонарей, опускался на лицо и на ресницы. Григорий протянул руку, и на ладонь опустились мохнатые снежинки. Ручной снег, подумал Григорий. Он обошел эмку, перешел улицу и вошел в вестибюль. В вестибюле топилась большая, зеленого кафеля печь, было светло и тепло, и было приятно подниматься по лестнице и знать, что тебя ждут, и завтра будут ждать — уже в другом месте и другие люди, и послезавтра и еще долго-долго, месяца два. Два месяца приятных обязанностей, исключительно приятных обязанностей и хорошей работы, и работать есть над чем, и приятно думать, что эта работа сейчас нужна, потому что на Эбро не так уж много журналистов, и большинство из них пишут ерунду, ставят все вверх ногами — чаще не по злобе, а по глупости. Просто не видят главного — классовая глупость, они считают, что человек — всего лишь человек, и переубедить их невозможно, да, наверное, и не нужно...

Сашка стоял на стремянке и копался в дверном звонке.

— Здравствуй, завмаг, — сказал Григорий.

Сашка взглянул сверху вниз, спрыгнул и сказал:

— Здравствуй, испанец.

— Салюд, камарада, — сказал Григорий, и они обнялись и стали хлопать друг друга по спине.

— Жив, жив, писака, — приговаривал Сашка. — Жив, старый хрен...

Они отпустили друг друга, и Сашка сказал:

— Заходи, раздевайся и кури. Я сейчас...

У него стало какое-то другое лицо — какое-то немного обрюзглое, немного старое, немного нездоровое, но глаза были теплые, кожа по-прежнему смуглая, и у него была прежняя боксерская челюсть.

— Заходи, заходи, нечего меня разглядывать. — Он втащил Григория в прихожую, а сам снова забрался на стремянку. — Там Олег сидит, — сообщил он со стремянки.

— Да ну! — Григорий торопливо стащил пальто, смотал с шеи шарф и бросил шапку на столик у дверей. Он пошел прямо в гостиную. Там сидел тощий и бледный Олег и курил трубку. На столе стояла всякая закуска и две бутылки с коньяком.

— Ого-го! — заорал Олег и вскочил, распахивая руки. — Писатель!

Они обнялись.

— Рассказывай, — сказал Олег.

— Да ну тебя к черту, — сказал Григорий. — Я тебя сто лет не видел. Ничего не хочу рассказывать.