Голубой человек, стр. 57

– Ай человека зарезал?

– Политический он, – снисходительно пояснил городовой.

– Деньги, значит, фальшивые печатал, – понимающе закивал головой человек лет сорока в опорках.

– Печа-а-тал! Скажешь еще! Политические – они царя убить хотят… Печатал!.. Совсем ты без понятия.

– А чем же это им наш царь мешает?

– Простить не могут, что освободили крестьян, вот и норовят царя порешить. А тогда, конечно, все обратно.

– Скажите, чего задумали!.. Снова, значит, в крепость мужиков, чтобы морить барщиной да оброком!.. А сам небось помещик? Или сынок помещичий?

– Мастеровой он, – уточнил городовой.

– Скажите пожалуйста. Что ж это, ему, стало быть, охотка обратно под барина?

– Серая кость в политику пошла. Конец, можно сказать, света.

– Ребята, вы бы подальше от двери. А то вдруг у него с собой бомба…

– А ты что, думаешь, такого, не обыскавши, сажать под шары будут? Плохо же ты полицию понимаешь.

– Может, он по пьяному делу царя похвалялся убить, а его р-р-раз и за шиворот? Такое ведь тоже бывает. Особенно с нашим братом-мастеровым.

– А ты что, в пьяном виде тоже так грозишься?

– Да я и вовсе непьющий.

– А под шарами!

– Пачпорта у меня не обнаружено, вот я и попал к тебе в соседи.

– Пачпорт надобно сохранять в порядке.

– Знал бы, где падать буду, соломки бы подстелил.

– Почему народ собрамшись, братцы? Это, видно, подоспел кто-то свежий.

– Да вот политического поймали. Специально к нему городоврй приставлен с заряженным левольвертом.

– Скажите пожалуйста!.. «Политический»? Грабитель, значит, который по кассам?

– Царя убить хотел. Понимать надо.

– Царя?! Это за что же такое нашего царя и вдруг убивать?.. За царя нам положено денно и нощно молиться. Поскольку мы кто? Православные мы христиане…

– Вот именно, что надо. А он убить хотел.

– Не хотел я убивать царя, – сказал тогда Антошин, в глазок. – Глупости это все!..

– А ну, разойдись! – испугался городовой и замахал руками на своих собеседников.

– Пускай скажет! – возразил человек в опорках. – Любопытно ведь.

Надо было пользоваться каждой секундой. Не было времени искать фразы попроще и подоступней.

– Мы боремся за то, чтобы рабочему и крестьянскому люду легче жилось, торопливо говорил Антошин в глазок, опасаясь, что городовой разгонит своих арестантов раньше, чем он сможет заронить в их души хоть несколько искорок классового самосознания. Он понимал, что из тех, кто сейчас толпился около его камеры, большая часть не воры и даже не пропойцы, а люди, случайно попавшие в кутузку. Рабочие, ремесленники, мелкий городской люд. – Мы боремся за то, чтобы фабриканты не драли по десять шкур с рабочих, а помещики – с крестьян, чтобы власть была не у богатеев, помещиков и генералов, а у простых людей, у тех, кто своими руками, своим горбом создают богатства для других – для купцов, фабрикантов, помещиков… Надо всем, у кого мозолистые руки, объединиться и…

– А ну, разойдись! – рычал городовой, ударяя ножнами своей шашки по ногам арестантов. – А ты, – обратился он к Антошину, – ты свой разговор сей же секунд прекращай!.. Ты мне народ не бунтуй!..

– А я их к бунту и не призываю! – кричал Антошин, уже не боясь привлечь внимание дежурного околоточного. – Я им просто объясняю, что, пока рабочие и крестьяне сами не возьмутся за свое освобождение, не будет свободной, счастливой и сытой жизни на Руси!..

– Ну что же мне, в вас стрелять, что ли? – взмолился плачущим голосом городовой. – Сюда же околоточный идет! Вам никакой пользы, а мне нагорит по первое число. Имейте сожаление, разойдись!.. Христом-богом прошу вас, православные!..

Действительно, приближался околоточный. Православные разошлись.

Потом околоточный вернулся к себе в дежурное помещение, православные попробовали было снова собраться у камеры Антошина, но на этот раз городовой догадался закрыть глазок в двери, прислонился к ней спиной и молчал, пока они не вернулись к себе в камеру. Но они были слишком возбуждены этим неожиданным разговором, что бы сразу заснуть. Еще долго они вполсолоса, беспомощно, вкривь и вкось, но все же обсуждали слова первого, в их жизни политического преступника, которые, оказывается, совсем не о том мечтают, чтобы убить царя, не, ради того жизнью своей рискуют и в тюрьмы идут, – а для совсем: другой и вполне понятной цели…

А Антошин в ту ночь еще несколько раз просыпался в холодном поту. Ему снился один и тот же сон:: будто бы тот самый пристав, который его арестовал, залез-таки вместе с Сашкой Терентьевым и Сержиком Рымщей на чердак, раскопал тайник и уносит с собой в полицию курс церковного права профессора Предтеченского. А Антошин все это видит, будто бы спрятавшись за печной трубой, и ничего не может поделать, потому что их трое, а он один. Он вскрикивал, просыпался, удостоверялся, что все это ему только приснилось, и снова засыпал, счастливый, спокойный.

И гордый.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

I

Не все, о чем рассказано в нашем не совсем обычном повествовании, могло стать известно автору со слов его главного героя. Кое-что пришлось дополнить и расширить на основе самостоятельного изучения печатных источников тех лет. Кое-что ему посчастливилось уточнить и путем прямых бесед с единственным, кроме Антошина, по сей День живым участником и свидетелем событий, послуживших основой нашего романа. В частности, именно из рассказов этого человека, имя которого мы пока что хотели бы сохранить в тайне, нам удалось выяснить очень важные обстоятельства, предшествовавшие аресту Антошина и вскоре после него последовавшие, обстоятельства, которые Антошин никак не мог знать.

Но, конечно, он не ошибся, полагая, что к делу его ареста руку приложил Сашка Терентьев.

Обстояло это дело так.

Час за часом, день за днем Антошин, сам того не подозревая, вытеснял из Дусиного сердца образ ветреного, слабохарактерного и навсегда, для нее потерянного Стивы Белокопытова. По-своему тонко чувствующая, она с первого же момента ощутила какую-то необычность, романтическую непохожесть Антошина на всех тех, кто до этого ей встречался на ее горьком сиротском жизненном пути. Он был хорошо грамотен, хотя и писал с ужасными ошибками, начитан, вежлив, не так, как Сашка Терентьевна по-настоящему. А главное, он не только на словах, но и на самом деле видел в ней не греховное, падшее существо, а обыкновенного человека, будто и не было у нее ни романа со Стивой Белокопытовым, ни мальчика в Воспитательном доме. Это потрясало Дусино сердце и Дусино воображение. Только богатства и знатного происхождения не хватало Егору, чтобы стать в ее глазах идеальным, молодым человеком. Но пусть Егор и не знатен и не богат. Дуся верила, что пять-десять лет трудолюбивой и бережливой жизни, и она накопит достаточно, чтобы открыть собственное «дело». А если бог даст, и мадам Бычкова тяжело заболеет, и Дуся будет за нею ухаживать неустанно, преданно, с любовью, как в самых трогательных романах.

II

Первые же попытки Антошина привить Дусе классовое самосознание произвели на нее ошеломляющее впечатление. Поначалу, правда, до нее дошло только, что Егора никак не прельщает стать мужем совладелицы или даже суверенной хозяйки модной мастерской, что не видит он ничего заманчивого для себя в карьере конторщика или даже бухгалтера! Но во время похорон Конопатого Дуся вдруг уразумела, что Егор ходит по острию ножа, что в любой момент он может попасть в тюрьму, на каторгу, потому что он – страшно подумать! – социалист, преступная и злонамеренная личность. Убегая с Ваганьковского кладбища после безбожной панихиды у могилы Конопатого, она боялась не столько даже того, что их вот-вот поймают и посадят в тюрьму. Ее страшило, что Егор слишком много позволяет себе против господа бога и что господь бог терпит-терпит, а потом ка-ак рассердится да ка-ак возьмется за своего строптивого и неразумного раба Егория, так от этого Егория только перья полетят.