Голубой человек, стр. 32

– Кажется, с табельщиком, – отвечал Антошин, и не было в его голосе ни тени преклонения перед могущественной властью табельщика. – Но если вам угодно продолжать со мной разговор, извольте не ругаться и обращаться со мной на «вы».

– Си-ци-лист! – скорбно прошептал Африканов громким, театральным шепотом. – Ничего себе! Сподобил господь на старости лет!..

Он вздохнул, качнулся, пенсне соскользнуло с его мгновенно вспотевшего носа и повисло на черном шелковом шнурке, пока он не выпрямился, опершись для устойчивости о дверной проем.

– Погодь, погодь, дай мне писне надеть! Я интересуюсь посмотреть на тебя получше…

– Пользоваться иностранными словами надо правильно, – тем же очень спокойным и негромким, учительским голосом продолжал Антошин. – Не «сицилист» надо говорить, а «социалист», не «писне», а «пенсне»…

– Погодь, погодь! – бормотал Африканов, стремительно приходя в себя. – Ты кто ж такой?.. Ты мужик или мастеровой?

– Рабочий.

– А грамоте знаешь! – уличил его Африканов. – Не-ет, ты, верно, студент.

– Студент, – спокойно подтвердил Антошин. – Студент-заочник.

– Погодь, погодь! Ты ж сказал, что ты рабочий.

– А я и есть рабочий. И студент в то же время. Понятно?

– Нет, – сказал Африканов. – Тут что-то не то… Такого не бывает, чтобы студент и рабочий… И никогда не может быть… Ты сицилист, вот кто ты! Пришел на фабрику народ смущать… Полиция! – заорал он вдруг. – Федотов!.. Сюда!..

В священном порыве он кинулся Со ступенек, но не рассчитал своих возможностей, упал боком на грязный сугроб, и его начало рвать…

– Уходите, уходите! – прошептала Антошину Симка и принялась хлопотать вокруг терпевшего бедствие Африканова. Она приподняла его голову, сняла с него шапку, расстегнула пальто. – Вам здесь с Илюшей делать нечего!..

Уже бежал на призыв табельщика сторож в пудовом тулупе.

Его встретили Фадейкин и Антошин, неторопливо направлявшиеся к проходной.

– Окосел Африканов от винища, – сказал ему Фадейкин. – Слыхал, полицию звал?

– Ага! – сказал, задыхаясь от быстрого бега, сторож. – А мне было показалось…

– А ты перекрестись, если тебе показалось, – спокойно посоветовал ему Фадейкин. – Пойди помоги Симе Артемушкиной. Разве ей одной управиться с таким пьяным мужиком?.. Нажрался вина, прямо срам… А еще табельщик, начальство!..

– Ну и отчаянный же ты парень! – прошептал он Антошину, когда они снова остались одни. – С самим Африкановым связался!..

– С самим Африкановым, с самим Африкановым! – передразнил его Антошин. Африканов кто? Африканов – табельщик, хозяйский холуй, цепной пес, а ты мастеровой, ткач, рабочий! На рабочих да крестьянах вся Россия держится, а ты «сам Африканов»!.. Нет более гордого слова, чем «рабочий», «мастеровой человек»! Понятно это тебе?.. Человеку гордиться надо, если он рабочий.

– Чем уж тут гордиться? – вздохнул Фадейкин. – Что-то ты, Егор, не сам ли тоже перебрал вина?

– А вот повидаемся в среду, – сказал Антошин, – тогда и поговорим, чем гордиться, чем не гордиться и можно ли в трезвом виде гордиться, что ты рабочий человек, а не какой-то табельщик…

– Какой-то табельщик! – усмехнулся Фадейкин, но вспомнил историю с дворником Английского клуба. – Что ж, Егор, встретимся, потолкуем.

– Африканов, когда проспится, ничего не будет помнить, – сказал Антошин. А если, паче чаяния, что-то начнет припоминать, говорите с Симой, что знать ничего не знаете, что были вы с Симой вдвоем и что он пристал к тебе, будто он тебя не знает и что будто ты «сицилист»…

– Это можно, – усмехнулся Фадейкин, заранее предвкушая удовольствие, которое он получит, если до этого дело дойдет.

– Так что ты Симу об этом предупреди, – сказал Антошин.

– Предупрежу, – обещал Фадейкин.

– И не забудь захватить ее с собой в среду.

– Ясно, – сказал Фадейкин.

– И чтобы никто ни обо мне, ни о нашей встрече не знал.

– Ты что, за дурака меня считаешь? – обиделся Фадейкин.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

Пятницкая встретила Антошина кислым керосиновым, запахом, криками сбитенщиков, пирожников, бубличников, веселыми воплями ребятишек, скрипом полозьев вертлявых извозчичьих санок. Неторопливо трюхали по грязно-коричневому и рассыпчатому, как халва, снегу обшарпанные линейки с пассажирами, рассаженными вдоль них, спина к спине. Чтобы согреться, пассажиры топали озябшими ногами по длинным оледенелым дощатым подножкам. Громыхая и дребезжа, их обгоняли кургузые темно-зеленые конки. Сквозь покрытые толстым слоем льда коночные окошки еле угадывались желтые огоньки сальных огарков в убогих жестяных фонарях. На открытых всем ветрам передних площадках осатаневшие от холода кучера, стараясь не особенно высовываться на мороз, пронзительно звонили в колокольчик и устало хлестали самодельными извозчичьими кнутами усталых и ко всему безразличных кляч.

У дверей обувных и галантерейных магазинов, у лавок, торговавших красным товаром, у «мужских, дамских и детских конфекционов» прохожих хватали за рукава, уговаривали, завлекали, улещивали, превозносили, величали почтеннейшими, вашими степенствами, вашими преподобиями, высокородиями и даже – превосходительствами разбитные, голосистые и очень озябшие зазывалы.

Впрочем, Антошина никто не хватал и не улещивал.

Эх, была бы сейчас у Антошина копейка, он бы бублик купил!

А разукрашенные сияющими морозными папоротниковыми лесами; витрины совсем некстати напоминали Антошину о высоких хрустальных бокалах, к которым они с Галкой так недавно, меньше месяца тому назад, приценивались для будущего своего хозяйства в магазине Главхрусталя на улице Горького, наискось от «Гастронома» № 1.

На перекрестках городовые, зябко втянув головы в полусложенные башлыки, грелись у костров, полыхавших прямо посреди улицы. Извозчики с ближайших бирж, в клеенчатых приземистых цилиндрах и синих ватных армяках, подпоясанных красными матерчатыми кушаками, вели с городовыми подобострастные разговоры, поворачиваясь к огню то своими фасадами, то неправдоподобно толстыми задами.

По кривой, шириной в переулок Москворецкой улице Антошин поднялся на Красную площадь. Против главного входа в Новые Верхние торговые ряды заиндевелый бронзовый Минин указывал бронзовому князю Пожарскому на то место перед кремлевской Стеной, где ровно через тридцать лет воздвигли Мавзолей. Сквозь узенькую арку Иверских ворот, мимо толпившихся у часовни богомольных старушек и странников в лаптях, сквозь зычный строй нищих, базировавшихся на Иверскую, он вышел на Воскресенскую площадь, которую всю жизнь знал как площадь Революции.

Отсюда, через крошечную Моисеевскую площадь с неказистой темной часовенкой, торчавшей в самом ее центре, круто в гору бежала Тверская улица в невысоких кирпичных зданиях, которые от тротуаров по самые коньки крыш были увешаны массивными железными вывесками, разноцветными, громоздкими, в монументальных рамах, с буквами сусального золота, дорогими, не чета жестяному сапогу Степана Малахова.

А справа, сразу по выходе из Иверских ворот, новое, кирпичное, цвета бычьей крови здание Городской думы… Будущий Музей Ленина!…

И тут Антошина вдруг словно током ударило. Он вспомнил, что сегодня девятое января тысяча восемьсот девяносго четвертого года!.. Как раз сегодня вечером в доме Залесской…

Он нырнул у Лоскутной гостиницы налево, в темный, вонючий, кишевший крысами Обжорный переулок, вынырнул у сверкавшего иллюминацией Манежа. Из Манежа: доносился веселый гром духовых оркестров: шло крещенское гулянье. Свернул на тихую Воздвиженку, вышел к самому ее концу, туда, где она на пересечении с Арбатской площадью и Никитским бульваром упиралась в приземистую, темно-серую, с белыми алебастровыми ангелочками над сводчатыми высокими окнами церковь Бориса и Глеба, и слева увидел угловой каменный дом с главным фасадом, выходившим на Арбатскую площадь. Антошин обогнул его. Бросилась в глаза вывеска «Книжный магазин Залесской „Просвещение“». Это был тот самый дом, на месте которого чуть больше недели тому назад чернели за каменной оградой голые стволы молодого сада.